Горькая линия - Шухов Иван
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Держи его, варнака!
— Не уйдет, азиат!
— Рубани его по бритой башке!
— Обходи, обходи его сбоку, братцы!— доносились со всех сторон до Садвакаса разъяренные вопли наседавших на него русских всадников.
Напрягая последние силы, Садвакас продолжал бежать среди густого рослого камыша, как сквозь зеленое пламя бушующего вокруг него огня, обжигающего его полуобнаженное тело. Кровь ударила ему в голову, и сердце стучало с такой силой в грудную клетку, что каждый удар его отдавался чудовищной болью, и Садвакасу казалось, что он мгновениями терял сознание. Вдруг, ощутив короткий тупой удар в спину, Садвакас слегка присел, пытаясь схватиться простертыми вперед руками за стебли камыша. И тотчас же ослепительно-яркий свет вспыхнул и померк в его глазах, и он, рухнув в камыш, ничего уже не ощущал теперь, кроме оглушительного шума в голове, точно проваливаясь в какую-то бездну…
А минут пять спустя, когда спешившиеся станичники окружили неподвижно лежавшего в камышах джигита, с тревожным любопытством приглядываясь к его бронзовому лицу, фон-барон изумленно воскликнул:
— Воспода станишники, да ить это наш старый тамыр — Садвакас!
— Што ты говоришь?
— Богом клянусь, он, собака.
— Так точно. Его обличье,— подтвердил, пристально вглядевшись в лицо неподвижно лежавшего с закрытыми глазами джигита, Корней Ватутин.
— Вот это да! Вот это улов, братцы!— сказал вахмистр Дробышев.— Теперь все, как божий день, ясно. Вяжите его, подлеца, по рукам и ногам да в станицу. А за такую птицу они нам не один косяк приведут.
— Это как пить дать — приведут,— сказал утвердительно фон-барон Пикушкин.
И станичники расторопно скрутили волосяными чем-бурами по рукам и ногам Садвакаса, затем погрузили его плашмя на коня одного из станичников. Кавалькада двинулась всем скопом прочь из аула по направлению к станице.
Около двух недель пробирался Иван Сукманов с товарищами на восток. Стороной, бездорожьем, окольными путями выходили они из фронтовой зоны в глубокий тыл. Позади оставалась, навсегда уходила в прошлое страшная, затавренная кровью, заклейменная огнем и пороховым дымом фронтовая жизнь. Для этих людей война была окончена. Они шли туда, где призывно пылали по утрам высокие факелы предвесенних зорь и откуда доносились серебряные трубные звуки залетных степных ветров. Там ждала их иная, мирная жизнь. Там были желанные покой и отдых. Там были их семьи и пашни, в тоске по которым изболелись их души, привыкшие к нелегкому, но радостному земледельческому труду.
Шли ребята с опаской. Побаивались, как бы не напороться на заградительные кавалерийские разъезды или — еще хуже — попасть под беглый огонь вполне возможной погони. Дезертиры они были как-никак не простые. Славы наделали на весь свой полк, если не на всю армию. И двоим из них, подвернись они под горячую руку военно-полевого суда, грозила верная пуля, а в лучшем случае — лишение казачьего звания, штрафные роты и снова фронт. Вот почему и не рисковали они тронуться по проторенной дезертирской дорожке, что вела от позиции к ближайшему железнодорожному полотну, где без особого труда можно было прицепиться к любому воинскому эшелону и рвануть, благословясь, без оглядки в глубокий тыл. Но рисковать башкой после трех лет войны не хотелось. Вот почему и пробирались они через Пинские болота на Минск глухими, окольными тропами. Путь был не легкий. Ориентировались местами по карте-Десятиверстке, местами пробирались с хитрецой да оглядкой по лесным, заболоченным дебрям Полесья при помощи подвернувшихся под руку проводников.
Питались первое время скудными запасами из позиционного пайка, выданного за несколько дней до побега,— галетами и заплесневелыми сухарями, некогда присланными тыловыми патриотами в дар русским воинам. А на десятый день пути, когда были заметены в ладонь из походных сум и поровну разделены между всеми последние крохи фронтового продовольствия, спутникам пришлось переходить на подножный корм. Грызли они и древесную кору, и сыромятные ремни от ранцев — всяко бывало. Спали тоже — где и как приходилось: и в полуразрушенных артиллерийским огнем сторожках на кордонах лесных стражников, и в заброшенных позиционных укреплениях, и в наскоро вырытой где-нибудь на лесной опушке снежной берлоге. Словом, приходилось туговато. Да народ был тертый, каленый, крутой, ко всему привычный. А уж коли дело дошло до самовольного возвращения с фронта, то уж вряд ли можно было страшиться дорожных невзгод, измора или стужи! Вот и шли они, упрямо шагая на восток, злые от голода, молчаливые от бесстрашия, суровые от решимости. Шли, потеряв счет дням и ночам, перепутав числа, забывая порой обо всем на свете и помня только об одном — о далекой родной стороне.
Их было трое. Все однополчане и земляки. Иван Сукманов и Яков Бушуев все три года войны воевали в одном полку, а третий — Денис Поединок вернулся в полк после длительного излечения в госпитале к исходу второго года войны. Около года промыкались Иван, Яков и Денис на одной и той же позиции, а война и чужбина так их сроднили и сблизили, что теперь и водой их было не разлить.
После истории с прокламациями Якову Бушуеву с Иваном Сукмановым ничего больше не оставалось делать, как только бежать с фронта. Яков не мог не посвятить в свои замыслы Поединка.
А Поединок не мог отстать от Якова.
Между тем ни Яков Бушуев, ни тем более Денис Поединок даже и не подозревали о том, что побег этот был продуман и подготовлен в деталях не кем иным, как Иваном Сукмановым задолго еще до событий, связанных со знаменитыми листовками. Оба сукмановских спутника решительно ничего не знали о том, что вот уже около полугода Иван Сукманов был тесно связан с одной из нелегальных фронтовых большевистских организаций и что всего-навсего за неделю до всех этих событий ему было поручено развернуть широкую революционную агитацию в 4-м Сибирском казачьем полку. Полк этот до сих пор считался наиболее реакционным в 10-й армии, а потому действовать надо было здесь с особой осторожностью и тактом, да и не кому иному, а только своему же рядовому казаку. Всех, кто не являлся сородичем и не имел на погонах отличительного вензеля этого полка, казаки с Горькой линии глубоко презирали и никогда не доверяли чужаку независимо от его рода оружия и даже чина. Таковы были традиции, издревле укоренившиеся среди этого самолюбивого, наивного и храброго войска.
Подпольная фронтовая партийная организация доверяла Ивану Сукманову и рассчитывала на длительную его работу в полку. Однако события, принявшие крутой оборот, вынудили Ивана Сукманова скрыться и увлечь за собой товарищей, оставлять которых на произвол судьбы он не хотел и не мог. Правда, Иван Сукманов не особенно был огорчен столь быстрым самоустранением от той огромной, горячей и увлекательной работы, что предстояла ему в полку, так как основное и главное, как ему казалось, было уже им сделано. Судя по тому, что после трехкратного довольно-таки тщательного обыска офицерам разведки не удалось обнаружить в позиционных землянках ни одной из двухсот разбросанных Яковом листовок, письма большевистского партийного комитета были доставлены по адресу, и расставаться с ними никто из казаков уже, видимо, не хотел. А это говорило о многом.
Наконец сами обыски и крайне грубое обращение при этом с казаками со стороны офицеров разведки тоже немало способствовали тому глухому и грозному брожению умов, которое началось среди сибирского казачества после зачитанных до дыр и уже почти наизусть заученных листовок. В партийной организации, куда обратился Иван Сукманов в канун побега, ему посоветовали как можно скорее попытаться пробраться в глубокий тыл.
Ивана Сукманова снабдили явкой на одну из законспирированных квартир в районе Нарвской заставы Петрограда, и он, ни слова не говоря пока об этом своим спутникам, повел их на следующую же ночь за собой.
Тронувшись вслед за Иваном Сукмановым в этот нелегкий и далеко не безопасный путь, Яков Бушуев с Поединком были уверены, что все они направляются прямо восвояси — в родные станицы, на Горькую линию, мало задумываясь над тем, что ждет их в далеком и родном краю и как отнесется к самовольному возвращению их с фронта станичное общество.