Дневник 1905-1907 - Михаил Кузмин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
19_____
Сережа вчера был у Пяст, где были Иванов, Блок, Ремизовы, Потемкин, Гофман, Кондратьев, Годин. Там импровизировали стихи, где между прочими bout-rimée[210] было «и голос нежный, как Кузмин», меня как тщеславца это интересует{446}. Пошли к Ивановым, Вяч<еслав> Ив<анович> спал, Городецкий, бывший в сюртуке, скрылся не прощаясь, Диотима в аполлоновской прическе сердито и жалостно кашляла. Сережа, не дождавшись Иванова, ушел, я остался, читал и играл новые вещи. Иванов опять хочет меня в «Ярь», против желания Аннибал и моего тоже. Он хочет говорить об этом с Гржебиным; я только боюсь, что Гржебин не устоит и покажет мое неосторожное письмо, где я прошу его не отдавать меня «Яри». Когда мы читали «Руно», письмо от Сабашниковой, зовущей меня сегодня{447}. Там были Сомов, Иванов, старуха Волошина и Минцлова, ясновидящая. Марг<арита> Васильев<на> говорила, что в финляндск<ом> пансионе, где она только что провела несколько дней, какие-то студенты рассказывали, что они копят деньги на покупку моих «Алекс<андрийских> песень», ожидающихся быть очень дорогими. Сомов передавал желанье Остроумовой заполучить меня к себе. Было уютно, но Сережа меня ждал, чтобы ехать к Сологубу. Была чудная погода, когда мечтается близость какой-то весны и хочется любви и эскапад. Там были Вилькина, Верховский, Гофман, Потемкин, Кондратьев, <Беляев?>, Рафалович и другие{448}. Я очень развязно себя чувствовал, несколько хулиганил, спорил с каким-то немцем о театре Коммиссаржевской до грубианства, позвал Потемкина к нам; он хочет написать «Жеманник и кокетка» и посвятить мне и Вилькиной. Завтра у Блока будет один Юраша: какой ужас! Возвращались втроем с Гофманом. Погода была еще лучше.
20_____
Ездил на почту, по делам, к парикмахеру; сегодня увижу милое, любимое, соблазнительное лицо Судейкина. «А Вы не боитесь, что я в него влюблюсь?» — спрашивала вчера Вилькина, у которой я просил позволения представить ей Судейкина. Сергей Юрьевич за мной не заехал, я волновался, тосковал и скучал страшно; часов в 10 телефонировал в театр; он очень извинялся, обещал заехать завтра утром, говорил, что все выходит лучше ожиданий, что он страшно волнуется, завтра будет свободнее, что Мунт возмущена нашим будто бы affichage во время субботнего вечера. Я был несколько утешен хотя бы телефонизированным голосом Судейкина. Сел петь Шуберта, приехал Павлик, конечно, попросил в конце концов денег; он поступает на прежнее место; была fatalité, много расспрашивал о Сергее Юрьевиче{449}. Поехали в «Вену» ужинать, там я видел Гржебина, который уверял, что вся книга в корректурах будет через неделю, то, что готово у Сомова, он уже забрал, что Иван<ову> меня отстоял не выдавая. Мне было очень приятно вспомнить старину и пить шабли с напудренным Павликом. Погода стала мягкая, теплая, тающая. Завтра увижу Судейкина!
Histoire édifiante de mes commencements{450}
Я родился 6 октября [1872] 1875[211] года в Ярославле и был предпоследним сыном большого семейства. Моему отцу при моем рождении было 60 л<ет>, матери — 40{451}. Моя бабушка со стороны матери была француженка по фамилии Mongaultier и внучка франц<узского> актера при Екатерине — Офрена. Остальные — все были русские из Яросл<авской> и Вологодской губ. Отца я помню в детстве совсем стариком, и в городе все его принимали за моего деда, но не отца. В молодости он был очень красив красотою южного и западного человека, был моряком, потом служил по выборам, вел, говорят, бурную жизнь и к старости был человек с капризным, избалованным, тяжелым и деспотическим нравом. Мать, по природе, м<ожет> б<ыть>, несколько легкомысленная, любящая танцы, перед свадьбой только что влюбившаяся в прошлого жениха, отказавшегося затем от нее, потом вся в детях, робкая, молчаливая, чуждающаяся знакомых и, в конце концов, упрямая и в любви и в непонимании чего-нибудь. В Ярославле я прожил года полтора, после чего мы все переехали в Саратов, где я и прожил до осени 1884 года, когда отец, оставленный за штатом, переехал, по просьбе матери, всегда стремящейся к своей родине — Петербургу, в Петербург. В Саратове я начал гимназию. Из первого детства я помню болезнь, долгую-долгую, помню лежанье на большой двуспальной кровати, мама смотрит на меня, и мне кажется, что в ее глазах какой-то ужас; помню бред, слабость после болезни, ходил я с палочкой. Помню, как умер мой младший брат, его в гробу, помню, как у нашей прислуги сделалась падучая, как у сестры сошел с ума муж, как у матери была оспа. Я был один, братья в Казани, в юнкерском училище, сестры в Петербурге на курсах, потом замужем. У меня всё были подруги, а не товарищи, и я любил играть в куклы, в театр, читать, или разыгрывать легкие попурри старых итальянских опер, т. к. отец был их поклонником, особенно Россини. Маруся Ларионова, Зина Доброхотова, Катя Царевская были мои подруги; к товарищам я чувствовал род обожания и, наконец, форменно влюбился в гимназиста 7 класса Валентина Зайцева, сделавшегося потом моим учителем; впрочем, я также был влюблен и в свою тетушку. Я был страшно ревнив, как потом только в самое последнее время. Мой средний брат тогда был еще реалист, лет 16—17-ти. Это было года за 2 до отъезда, и, м<ожет> б<ыть>, он был уже подпрапорщиком. Иногда, гуляя со мной в оврагах (мы жили тогда на даче), скрытых от случайных взоров, он заводил игру «в тигров», где один из засады по очереди бросался на другого и мог делать с ним что хочет. Теперь я понимаю, что это была только хитрость, чтобы заставить меня исполнить над ним своими робкими руками и телом то, что его смелые и дрожащие руки делали со мной, но тогда закрытые веки, какой-то трепет неподвижного смуглого лица (которое ясно видится мне и теперь), возбуждение, смутно почувствованное мною, так напугало меня, что я бросился бежать через горы домой. И отлично помню, что, бежа, я почувствовал в первый раз сладкое и тупое чувство, которое потом оказалось возможным возбуждать искусственно и которое повело меня в Петербурге к онанизму. Брат рассердился на меня, боясь, что я расскажу домашним, но гулять стал с Сашей Белявским, старшим меня лет на 5. У брата был приятель, в которого он был влюблен и которого прогнал, т. к. тот стал слишком любезен со мной. Тогда я ничего не понимал. С братом я ссорился и дрался, т. к. тот постоянно упрекал меня, что я любимчик, тихоня и т. п. Он делал сцены отцу и матери опять-таки из-за того, что они к нему несправедливы, и до последнего времени был не в ладах с матерью. Сестры все почти поступали против воли отца, и долгими временами он не имел с ними сношений и не хотел их видеть. Я рос один и в семье недружной и несколько тяжелой и с обеих сторон самодурной и упрямой. Я учился музыке в «Муз<ыкальной> шк<оле>» и, как всегда в детстве и в провинции, считался очень успевающим. Мои любимцы первые были «Faust», Шуберт, Россини, Meyerbeer и Weber. Впрочем, это был вкус родителей. Зачитывался я Шекспиром, «Дон Кихотом» и В. Скоттом, но не путешествиями. Русского я знал очень мало, к религии был равнодушен, как и вся семья. Осенью 1884 г. мы тронулись в Петербург втроем: отец, мать и я. С тех пор мы жили неразлучно с матерью до ее смерти.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});