Братья и сестры. Две зимы и три лета - Федор Абрамов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Прощай, отец… Прощай, мама…
— Ответа Тимофей не дождался.
Весенняя сырость поползла от порога по полу, и на какое-то время все услышали, как в открытую дверь пробарабанила с крыльца частая капель.
Анисья выбежала вслед за мужем. Вернулась она с улицы скоро — женщины еще готовили себе постели.
— Что, и с женой разговаривать не захотел? — кольнула Тайка.
Татьяна сказала без злости:
— Куда он теперь, ночью-то…
— Куда? Ясно куда… — ответила Авдотья. — Дальше сестры не уйдет.
— Вот-вот, — подхватил старик. — Принимай, Олька, нахлебника — своих мало… — И вдруг круто, по-лобановски заорал: — Гасите огонь! Сколько еще будете карасин жгать?
Анисья, пробираясь меж постелей, подошла к столу, задула коптилку.
2Тимофею было семнадцать лет, когда отец до беспамятья отхлестал его чересседельником. Отхлестал за то, что Тимоха на виду у всей деревни вместе с коммунарами стаскивал кресты с церкви. Но учение впрок не пошло. Через год, не спросясь у отца, Тимофей женился на коммунарке и ушел в коммуну.
Сам Трофим и слышать не хотел о коммуне. Старший сын в мужики вышел, у других ребят уже топор в руках держится, девка малая за прялку села — да он такую коммуну у себя раздует, первым хозяином на деревне станет.
Но от коммуны Трофим не ушел. И не ласками, не уговорами, не прижимом земельным взяли его коммунары (самое лучшее поле оттяпали), а детскими валенками.
Как-то прижало Трофима с деньгами — ни копейки нет в доме. Думал-думал Трофим: а что же Тимоха ему не помогает? Зря он поил-кормил его, сукина сына?
И вот когда он вышел на реку (коммуна была за рекой, в монастыре), навстречу ему попались коммунята-школьники. Все в черных фабричных пальтишках, все в шапочках одинаковых, все в рукавичках вязаных. А главное — все в валеночках с кожаными союзками и кожаными подошвами. Вот что поразило Трофима. А поразило потому, что на дворе была оттепель и сам он шлепал в сырых, набухших водой валенках. А коммунята бегут себе в этих валеночках, обшитых кожей, бегут да посмеиваются: сухо ноге.
Да, подумал Трофим, провожая ребятишек глазами, хитрую обутку придумали коммунары. И зимой ходи — нога не мерзнет, и ранней весной, когда нога еще не терпит сапога, тоже хорошо.
И так эти валенки с кожаными союзками запали ему в голову, что он с того дня лишился всякого покоя. Станет утром обуваться — валенки, станет разуваться — валенки, ночь придет — и во сне снятся валенки.
Кончилось все тем, что Трофим вступил в коммуну.
А через два года коммуна распалась, и над Трофимом потешалась вся деревня. Ехал Трофим за реку — два воза хлеба (амбар выгреб до зернышка), две коровы, две лошади, семь штук овец, плуг новый, а выбирался оттуда на маленьких саночках, на каких зимой воду от колодца возят. К дому своему подошел — замок в пробое, и ключ от того замка не у него в кармане, а в сельсовете. Государственная собственность. И — что поделаешь — пришлось Трофиму выкупать свой дом, заново обзаводиться коровой, домашним скарбом.
Выдюжил, поднялся Трофим, в колхозе зажил не хуже других. Только сына Тимофея с тех пор уж нельзя было поминать при нем — старик выходил из себя. И даже война не примирила его с Тимофеем. Даже в войну, когда вдруг находило на него прежнее хвастовство и бахвальство и он, загибая пальцы на руке, начинал перечислять своих сыновей, Тимофея не упоминал. И никто не слыхал, чтобы он когда-нибудь горевал или жаловался, что от Тимофея нет вестей с первого дня войны. Нет, такого не было, такого в Пекашине не помнили.
А потом, как стала откатываться война на запад да как бабахнула напоследок четырьмя похоронками — Максим убит, Яков убит, Ефим убит, муж у дочери убит, заговорил Трофим и о Тимофее. Молись, старуха, молись! Все молитесь! Может, хоть этого-то у смерти отмолите. Три снохи с малыми ребятами, дочь Александра с ребятами, еще четвертая сноха приехала из города с ребятами. И все малые, все беспомощные, все, как расхлестанные бурей, жмутся к нему. А он-то пень трухлявый. А он-то не работник больше. Его самого подпирать надо.
И вот бог ли услыхал их молитвы, звезда ли у Тимофея особая — пришла весточка: жив.
И надо ли говорить, что у Лобановых теперь только и было разговору: вот приедет Тимофей Трофимович, вот дождемся дяди Тимоши… А сам Трофим — тот и вставал, и ложился с одними и теми же словами: «Ну, не думал, ну, не ждал, что от Тимохи будут хлебы».
Приехал Тимофей. В избу вошел в какой-то старой рвани — шинель не шинель, кафтан не кафтан, на ногах валенки, как ступы, проволокой перетянуты. И та проволока с мороза скрипит, зубы из десен рвет…
Да Тимофей ли это? Может, какой ряженый подшутить над ними захотел? Сколько солдат перевидал Трофим за эти полтора-два года — и своих, пекашинских, и чужих, из других деревень (всякие с войны возвращались: и мордастые, раскормленные, будто они и не на войне были, а на курорте, и худущие, тощие, как холера), но такого доходяги он еще не видел. А ведь Тимофей не просто солдат — командир…
Рухнула в тот вечер и эта надежда у Лобановых, и война еще раз проехала по ним: Тимофей вернулся из плена. Да мало этого — вернулся больным. И не на работу пошел устраиваться на другой день, а в больницу. Принимай, отец, еще одного нахлебника. Тянись из последних жил, гни старую хребтину, а я по больницам ходить буду. Тяжело воевал — всю войну в плену отсиживался…
И тут все прежние обиды восстали в Трофиме. И он с еще большей яростью, чем прежде, возненавидел Тимофея. И теперь опять, как прежде, никто из домашних не смел упоминать при нем имя Тимофея, пока тот был в лесу, а когда он приезжал из лесу домой, Трофим не разговаривал с ним.
3О том, что вместе с Анфисой Петровной вечор приехал Тимофей Лобанов, Михаил узнал от самой Анфисы Петровны. Утром, когда они ехали на склад.
Ничего нового в этом для него не было — Тимофей всю зиму осаждает Тосю-фельдшерицу, — и он только плечами пожал. Потом, когда они нагрузили мешки с ячменем на сани, Анфиса Петровна снова заговорила о Тимофее:
— Лобанова дожидаться не буду. Насовсем, видно, приехал.
— Насовсем? — удивился Михаил. — А кто его освободил?
— Больной он. Наскрозь больной. И сам мучается, и нас всех замучил.
— Ну это уж как медицина, резонно сказал Михаил. — Ей виднее.
Тут со скотного двора прибежала ночная сторожиха Маня («Михаил, зачалось у Мальвы»), и он, наскоро попрощавшись с Анфисой Петровной, даже забыл передать поклоны Лукашину и Лизке, побежал на скотный двор.
Мальва — крупная черно-пестрая корова-двухведерница — была их колхозной знаменитостью. Ни о ком из пекашинцев, если не считать Федора Капитоновича, ни разу не писали в областной газете, а о Мальве писали уж трижды и даже портрет давали. Лукашин, как-то размечтавшись в правлении, сказал: «Вот было бы у нас все стадо, как эта Мальва, тогда бы кое-что можно сробить». А уезжая на лесозаготовки, специально напомнил: проследи за отелом.
Мальва отелилась благополучно. Телку выдала как по заказу — крепкую, ширококостную, с той же, точь-в-точь, как у самой, рубашкой.
Но вот что значит знаменитость! Сена с мерзлиной — а другие коровы и такого не имели — есть не стала. Подай ей сено, так сказать, соответственно ейной, коровьей, номенклатуре. И пришлось подать. Пришлось выделить воз мелкого, коневого, из того самого зарода «энзе», который берегли на посевную.
Выйдя со скотного двора, Михаил завернул по пути в кузницу, сделал перекур с Ильёй Нетесовым и пошел было домой что-нибудь перехватить — Анфиса Петровна подняла его, когда у матери еще дрова не прогорели в печи, — но вдруг вспомнил, что у него в кармане сводка, и повернул в правление.
Сводка, привезенная Анфисой Петровной, была не из веселых. Вывозка леса за последнюю неделю упала на тридцать два процента. И, в общем-то, понятно, почему упала: весна. Каждому ребенку ясно, что весной на сани не навалишь столько, сколько зимой. Но для Подрезова, когда речь идет о лесозаготовках, весны не существует. Подрезов сразу же спросит: «А меры? Какие приняты меры?»
Меры, по мнению Михаила, приняты. Анфиса Петровна увезла три мешка ячменя (за этим и приезжала), — куда же больше? Людям хлеба нету, а лошадей кормим. Но для Подрезова это не меры. Вот если бы он, Михаил, сказал, что десять лошадей добавочно в лес направили да столько же людей — вот тогда да. Тогда меры — получай личную благодарность от первого секретаря райкома.
Думая о предстоящем разговоре с Подрезовым, Михаил вышел с задворок на большую дорогу и, повернув голову на стук топора, увидел Тосю-фельдшерицу.
Тося в желтом заношенном халатишке — неряха баба — рубила у крыльца жердь. Дров на медпункте не было, и Михаил знал, что, как только увидит его Тося, так сразу же поднимет лай, но он вспомнил про Тимофея и крикнул: