Что там, за дверью? - Павел Амнуэль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А ведь глаза опять стали голубыми, — неожиданно понял Штейнбок. И уши будто кто-то прижал к голове ладонями. Неужели…
Тед, или кто там сейчас приходил на его место, продолжал громко дышать, но руки упали, повисли вдоль тела плетьми, во взгляде возникло узнавание, мелькнуло что-то и погасло, и когда он… она?.. неожиданным легким и привычным движением поправил… поправила волосы, Штейнбок понял, что это уже не Тед, мальчишка ушел, все-таки обиделся и не пожелал больше разговаривать, и вместо него вернулась…
«Ну давай, — молил он, — скажи слово, не хочу говорить первым, могу сказать что-нибудь не то, что-нибудь, что помешает замещению и утверждению той субличности, которая…»
— Здравствуйте, — сказала Алиса и улыбнулась. Он узнал голос. Он узнал взгляд. Он увидел ее глаза. И только теперь почувствовал, в каком нервном напряжении находился все эти часы. Хорошо, что он сидел — иначе непременно упал бы, потому что ноги стали ватными.
— Здравствуй, — сказал он не своим голосом. Или своим? Ему казалось, что голос звучал неестественно, но со стороны все могло выглядеть иначе. — Ты все-таки вернулась?
Она должна сказать: «А я никуда и не уходила». Или «Я тут поспала немного». Так, во всяком случае, чаще всего случается при расстройствах множественной личности. В промежутках между «воскресениями» субличность обычно или не существует вовсе, или погружается в сон с очень невнятными сновидениями. Те двое пациентов, с которыми Штейнбок имел дело в клинике Хьюстонского университета, прятали свои субличности в таких укромных местах подсознания, что даже сном это назвать было нельзя. Мария, например, девушка лет двадцати, одна из субличностей, проживавших в теле тридцатичетырехлетнего таксиста, осознавала себя лишь в те моменты, когда таксист засыпал и начинал громко храпеть. Через минуту храп неожиданно прерывался, мужчина открывал глаза, будто и не думал спать, и на мир начинала смотреть Мария, разбитная девица, успевавшая, пока таксист воображал, должно быть, что спит сном праведника, поболтать о тряпках с каждым, кто соглашался вести с ней беседу. Вообще-то она от каждого мужчины (врачи не были исключением) хотела большего, но в клинике ей ни разу не обломилось, естественно, хотя Штейнбок и понимал, что своим демонстративным невниманием к ее женским прелестям (Господи, женские прелести у мужика шести футов ростом!) ввергал Марию в стресс, от которого ему же ее потом и лечить. Как бы то ни было, Мария точно знала, что никуда из тела не уходит, и считала, что промежутки времени между ее пробуждениями равны нулю. Никто ее не разубеждал. Сам же таксист был уверен, что слишком много времени отдает сну, что это вредит работе (и правда — вредило) и семейной жизни (жена его бросила, но вовсе не оттого, что бедняга слишком много спал — была причина поважнее), но ничего со своей привычкой сделать не мог и в клинику попал, собственно, по той причине, что хотел излечиться от болезненной, по его мнению, сонливости. В психиатрическое отделение его направили терапевты, никаких признаков болезни не обнаружившие, но за единственный день пребывания таксиста в клинике познакомившиеся с шестью его личностями, каждая из которых была убеждена в собственной единственности и исключительности.
— Я вернулась, — сказала Алиса и улыбнулась такой ослепительной улыбкой, что в камере, как показалось Штейнбоку, вспыхнуло солнце и наступил полдень. Вспомнив о полудне и о сроке, поставленном майором, он взял себя в руки и сказал:
— Я не хочу, чтобы ты уходила.
— Но мне иногда приходится, — сказала она извиняющимся тоном. — Дядя Джон плохо себя чувствует, у него что-то с сердцем, ему нравится, когда я сижу с ним и читаю вслух. Тогда он забывает о болезни и задает такие вопросы…
Она поднялась с койки, подошла к Штейнбоку, и ему тоже пришлось встать, чтобы не смотреть на нее снизу вверх. Она стояла так близко, что он ощущал ее дыхание, видел ложбинку между грудей, и, как ему казалось, слышал ее мысли. Он не мог их перевести на язык слов, английский или любой другой, мысли ее были образами, которые он воспринимал, и поступал в тот момент не так, как должен был, а так, как этой девушке хотелось, чтобы он поступил. А может, все было наоборот, и никаких ее мыслей он, конечно, не слышал, а понимал лишь самого себя и собственные желания приписывал также и Алисе, чтобы…
Чтобы не обвинять себя в том, что сделал.
Он протянул руку и погладил Алису по голове. Волосы были мягкими и рассыпались под пальцами, как песчинки на сухом пляже. Он протянул другую руку и положил ей на талию, будто собирался станцевать вальс. Талия была тонкой, упругой, он провел рукой по спине и наткнулся на бретельки от лифчика под грубой материей платья. Он посмотрел ей в голубые глаза и подумал о том, о чем никогда не решился бы сказать вслух.
«Да», — подумала она в ответ.
— Не уходи больше, — сказал Штейнбок.
— Я не могу оставаться надолго, — мягко произнесла Алиса, глядя ему в глаза. — Когда я уходила, дядя просил почитать ему «Пять недель на воздушном шаре», это новый французский роман.
— Жюля Верна, — механически произнес Штейнбок и прикоснулся губами к ее лбу.
Алиса отстранилась.
— Жюля Верна, — с некоторым удивлением произнесла она. — Вам здесь… вы знаете этого писателя? Я думала…
— Что? — спросил он. — Ты подумала, что в нашем мире другие писатели, другие дядюшки и вообще все другое, потому что…
— Потому что… — прошептала Алиса, прищурившись, будто их взгляды стали слишком острыми или яркими, и она не могла выдержать, но и отвести взгляд не могла тоже.
— Потому что, — продолжал Штейнбок, покрывая быстрыми поцелуями ее лоб и щеки, — твой мир совсем другой, ясный и простой, и ты всегда думала, что и наш должен быть таким, и тебе казалось, что здесь все неправильно, будто в той странной сказке про Белого кролика, Моржа, Плотника и Мартовского зайца, которую тебе рассказывал дядя Чарлз…
— Додо…
— Ископаемый Дронд. Если ты думаешь, что этот мир таков…
— Мне всегда казалось, что здесь что-то не так, — сказала она, чуть отстранившись и окинув доктора испытующим взглядом. — Лес этот странный. Люди, которые очень злились, когда я приходила, запирали меня в темной комнате и ждали, когда я уйду, и я уходила, потому что терпеть не могу темноты, даже ночью оставляю гореть хотя бы одну свечу или газовый светильник…
Она говорила, не останавливаясь, видимо, только для того, чтобы не дать Штейнбоку возможности начать ее целовать снова — наверно, это было не так, но так ему казалось, и он плохо слушал ее слова, хотя понимал, что должен был вслушиваться в каждое, потому что столько уникальной информации для вполне определенных выводов он не получал еще ни от одного больного, но сейчас он не воспринимал эту женщину… девушку… как пациента, и как заключенную армейской тюрьмы Гуантариво не воспринимал тоже, и вместо того, чтобы слушать и делать свои заключения, он просто вдыхал запах ее волос, гладил ее плечи, смотрел в ее глаза…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});