Мэнсфилд-парк - Джейн Остен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Каково ему-то сейчас приходится, самая эта мысль была для Фанни мучительна. Лишь один из всех его детей не доставлял ему теперь страданий.
Болезнь Тома, потрясенного поведением сестры, сильно обострилась, и его состояние опять стало настолько хуже, что даже леди Бертрам была испугана переменою в нем и обо всех своих страхах исправно писала мужу; а побег Джулии, еще один удар, который обрушился на него по приезде в Лондон, хотя он и не ощутил его в тот час со всей остротою, конечно же, причинил ему немалую боль. Фанни понимала это. Видела по письмам дяди, как ему это горько. Союз с Йейтсом был бы нежелателен при любых обстоятельствах, но оттого что он был заключен в такой тайне, и такое неподходящее для этого было выбрано время, чувства Джулии предстали в самом невыгодном свете, и тем безрассудней выглядел ее выбор. Сэр Томас назвал это дурным поступком, совершенным наихудшим образом в наихудшее время; и хотя Джулию можно было простить скорей, чем Марию, так же как безрассудство простительней, чем порок, он не мог не заключить, что сделанный ею шаг дает основания ждать от нее в дальнейшем, как от ее сестры, самого худшего. Таково было его мнение о пути, на который она ступила.
Фанни глубоко ему сочувствовала. Ни в ком, кроме Эдмунда, не находил он теперь утешения. Каждый из остальных его детей разрывал ему сердце. Она верила, что ее он судит иначе, чем тетушка Норрис, и его недовольство ею теперь пройдет. Она-то будет оправдана в его глазах. Мистер Крофорд вполне извинил бы ей отказ, вот что для нее самой было всего существенней, но сэра Томаса это не слишком утешало. Ее жестоко мучило дядюшкино недовольство, но что ему ее оправдание, благодарность ее и привязанность? Единственной его опорою остается Эдмунд.
Фанни, однако, ошибалась, думая, что за Эдмунда у отца сейчас сердце не болит. Боль была куда менее мучительного свойства, чем из-за остальных; но, по мнению сэра Томаса, оскорбление, нанесенное сестрой и другом, сделало сына несчастным, ибо не могло не оторвать от женщины, которой он добивался, к которой, без сомнения, питал привязанность и имел серьезные основания рассчитывать на успех и которая, если б не ее презренный брат, была бы для него весьма подходящей партией. Сэр Томас сознавал, как, когда они были в Лондоне, Эдмунд, должно быть, страдал и сам, а не только за других; он видел или догадывался, что тот чувствовал, и, не без оснований полагая, что одна встреча с мисс Крофорд состоялась, отчего сыну стало только еще тяжелей, стремился, по этой и по другим причинам, отправить его из Лондона; поручая ему доставить Фанни к тетушке, сэр Томас заботился о его благе и душевном спокойствии не меньше, чем о них обеих. Для Фанни чувства дядюшки не были тайной, как не был тайной для него нрав мисс Крофорд. Знай он, что за разговор состоялся у ней с Эдмундом, он не пожелал бы, чтоб она стала женою сына, будь у ней хоть сорок тысяч, а не двадцать.
Фанни не сомневалась, что отныне Эдмунд навсегда разъединен с мисс Крофорд; и однако, пока она не узнала, что именно таковы его чувства, своей убежденности ей было недостаточно. Так она думала, но хотела быть в этом уверена. Если б теперь он заговорил с нею, не таясь, что прежде подчас бывало ей нелегко, это утешило бы ее, как ничто другое; но казалось, этому не бывать. Фанни редко его видела, и никогда с глазу на глаз; он, верно, избегал оставаться с нею наедине. Что бы это значило? Видно, он решил покориться собственной горькой доле в несчастье, постигшем семью, но было это ему слишком больно и потому довериться кому-либо ему сейчас не под силу. Вот как, должно быть, сейчас у него на душе. Он покорился, но с такими муками, что не в состоянии разговаривать. Пройдет много, много времени прежде, чем он сумеет вновь произнести имя мисс Крофорд или у Фанни появится надежда, что между нею и Эдмундом вновь возникнет былая близость и доверие.
Времени и вправду прошло много. Они приехали в Мэнсфилд в четверг, и только воскресным вечером Эдмунд заговорил с нею о случившемся. Они сидели вдвоем в тот воскресный вечер — сырой воскресный вечер, самое подходящее время, чтобы открыть сердце другу, если друг рядом, и все рассказать… В комнате только еще мать, но она, растрогавшись от увещеваний, наплакалась и уснула… Не заговорить невозможно; итак, по своему обыкновению не вдруг, даже не уследишь, с чего он начал, по обыкновению с оговоркой, что, если она согласна послушать его несколько минут, он будет очень краток и, конечно, более никогда не злоупотребит ее терпением… пусть не опасается повторения… он более никогда не заикнется об этом… Эдмунд позволил себе роскошь поведать той, в чьем нежном сочувствии был совершенно уверен, обо всем, что произошло и каковы его чувства.
Можно представить, как Фанни слушала, с каким интересом и вниманием, с какою болью и восторгом, как следила за его взволнованным голосом, как старательно переводила взгляд с одного предмета на другой, только бы не смотреть на Эдмунда. Начало ее встревожило. Он виделся с мисс Крофорд. Он был приглашен повидаться с нею. Он получил записку от леди Сторнуэй, в которой она просила его прийти; и поняв это как последнюю встречу, последнее дружеское свидание, и наделив сестру Крофорда всеми чувствами, которые должна бы она испытывать за брата, и стыдом, и горем, он пошел к ней в таком состоянии духа, такой размягченный, такой преданный, что в какую-то минуту Фанни со страхом подумала — нет, не может эта встреча быть последней. Но Эдмунд продолжал рассказ, и страхи ее рассеялись. Мисс Крофорд встретила его серьезная, подлинно серьезная, даже взволнованная, но не успел он вымолвить хотя бы несколько связных слов, как она заговорила о случившемся в такой манере, которая, он должен признаться, ошеломила его: «Мне сказали, что вы в Лондоне, — сказала она, — и я решила с вами повидаться. Давайте обсудим эту печальную историю. Что может сравниться с безрассудством наших двух родственников?»
Я не мог отвечать, но, думаю, все было ясно по моему лицу. Она почувствовала себя виноватой. Как она порою чутка! Она опечалилась и уже печально прибавила:
«Я совсем не собираюсь защищать Генри и обвинять вашу сестру». Так она начала… но что она говорила дальше, Фанни… это невозможно, едва ли возможно повторить тебе. Всех ее слов я не припомню, а если бы и помнил, постарался бы забыть. Смысл их сводился к тому, что она возмущалась безрассудством их обоих. Она осуждала безрассудство брата — зачем, поддавшись женщине, которую никогда не любил, сделал шаг, навсегда лишивший его той, которую обожает; но еще более того осуждала безрассудство… бедняжки Марии, которая пожертвовала таким прекрасным положением, обрекла себя на такие сложности, думая, будто любима человеком, который давно уже ясно показал, сколь к ней равнодушен. Подумай только, что я при этом испытывал. Слушать женщину, у которой не нашлось более сурового слова, как безрассудство!.. Самой заговорить об этом так свободно, так хладнокровно!.. Без принуждения, без ужаса, без свойственного женской скромности отвращенья!.. Вот оно, влияние света. Ведь разве найдется еще женщина, которую природа одарила так щедро?.. Ее развратили, развратили!..
После недолгого раздумья Эдмунд продолжал с каким-то спокойствием отчаяния:
— Я расскажу тебе все и больше никогда к этому не вернусь. Она видела в этом только безрассудство, и безрассудство, заклейменное только оглаской. Какое отсутствие обыкновенной осмотрительности, осторожности… Он поехал в Ричмонд на все время, пока она гостила в Туикенеме… Она отдала себя во власть служанки. Короче говоря, беда в том, что они не сумели сохранить тайну… Фанни, Фанни, не грех она осуждала, но неумение сохранить его в тайне. Неосторожность, вот что довело их до крайности и вынудило ее брата расстаться с дорогой его сердцу надеждой ради того, чтобы бежать с миссис Рашуот.
Эдмунд умолк.
— И что… что же ты на это сказал? — спросила Фанни, думая, что он ждет от нее хоть слова.
— Ничего, ничего вразумительного. Я был словно оглушенный. Она продолжала, заговорила о тебе… да, заговорила о тебе, сожалела, сколько могла, что потеряна такая… О тебе она говорила вполне разумно. Но она ведь всегда отдавала тебе должное. «Он упустил такую девушку, какой никогда больше не встретит, — сказала она. — При Фанни он бы остепенился, она составила бы его счастье». Фанни, дорогая, надеюсь, этим обращением к прошедшему, к тому, что могло бы быть, но уже никогда не будет, я не столько причиняю тебе боль, сколько доставляю удовольствие. Ты ведь не хочешь, чтоб я молчал?.. А если хочешь, только взгляни, скажи одно только слово, этого будет довольно.
Ни взгляда, ни слова не последовало.
— Слава Богу! — сказал Эдмунд. — Все мы склонны были дивиться… но, похоже, Провидение оказалось милостиво, и сердце, не умеющее лукавить, не будет страдать. Она отзывалась о тебе с самой лестной похвалою и искренней нежностью. Но даже и здесь примешалось дурное, среди таких добрых речей она вдруг перебила себя на полуслове и воскликнула: «Зачем она его отвергла? Это она во всем виновата. Простушка! Я никогда ее не прощу. Отнесись она к нему как должно, и сейчас не за горами бы уже была их свадьба, и Генри был бы слишком счастлив и слишком занят и ни на кого другого не поглядел бы. Он бы и пальцем не шевельнул, чтоб восстановить отношения с миссис Рашуот, разве что немного пофлиртовал бы, да и раз в год они встретились бы в Созертоне и Эверингеме». Ты могла бы такое представить? Но чары разрушены. Я прозрел.