Том 2. Въезд в Париж - Иван Шмелев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Какой-нибудь не укрепившийся еще инок узнает, например, что с прибывшим из Питера пароходом приехали его родные. Какое же искушение для «неокрепшего»! Сунется монашек к о. игумену за благословением, а тот по делам в отлучке. Он к о. казначею, – и о. казначей по делам ушел. А повидаться хочется. Вот и бежит монашек в гостиницу и – юрк в келью. А по пятам «око» – наблюдающий: «зачем»? – «С родными повидаться». – «С благословения?» И назад оборотит да еще о. настоятелю доложит. И возвестит настоятель ослушнику «поклончики» или еще, построже. Тогда, сорок два года тому назад, на старом Валааме крепки были порядки, введенные суровым «хозяином» Валаама – о. Дамаскиным, устав старца Назария соблюдался строго – неукоснительно. Как-то теперь там?
Грех силен. «Мир» со своими «прелестями» старается прорваться или пролезть в тихий, укрытый от греха Валаам, смутить и без того мятущуюся иноческую душу. Грех этот проникает с каждым пароходом в сумках и узелках паломников. И потому Валаам особенно зорко следит за новоприбывшими.
Как только раздастся пароходный гудок в проливе, с горы спускаются «дозорные», на которых лежит послушание очень важное: следить, чтобы пароход не спустил на берег «зачумленного» – пьяного питерца, что бывало, и чтобы раньше прибывшие богомольцы не проскользнули на пароход и не купили бы чего «зловредного». Монахи и послушники, по уставу Валаама, не имеют доступа на пристань, исключая назначенных для досмотра и певчих. Если кто из иноков свободен от послушания, – что очень редко случается, – тот с высокой скалы, от чугунной решетки, только взирает на оживленную пароходом пристань, на вестника иного мира.
Новоприбывшие поднимаются к гостинице, и здесь премудрый о. Антипа делает строгие опросы. Посылочки, письма, «гостинчики» заносятся в особую книгу, препровождаются к о. игумену, и когда тот возвестит – вывешивается объявление, кому из братии присланы посылочки или письма. При Дамаскине было с этим строго. В наше посещение – попроще: только контроль игумена.
– А при батюшке Дамаскине покойном… ох, наплачешься, бывало, с посылочкой… – рассказывали мне на Валааме. – Разморит тебя о. игумен словом своим, что каленым железом сердце твое прожгет, вот как было.
– Да зачем же это?
– Строгость была в нем несокрушимая. Он, может, сам сколько искушений претерпел, вот и ревновал о благочестии. Опытом знал, как грех внедряется. Да вот, расскажу я вам один случай. Поступил к нам послушничком из Питера один человек. Ну, зиму пробыл – ничего. Только, как сейчас помню, пришел к нам мая 12 первый пароход. Раньше нельзя к нам достигнуть, лед по озеру носит. И приехала с этим пароходом сестрица того послушничка, брата Василия, купчиха она была. Приехала сестрица и гостинчиков корзиночку привезла: ну, икорки, пастилки, рыбки, вареньица, изюмчику, – все по-постному, чинно. Брат Василий и увидь ее в церкви. Ну, та ему и пошептала мимоходом, что вот, мол, гостинчика тебе привезла. После обедни брат Василий к о. игумену за благословением: «так и так… приехала сестрица, благословите, батюшка, гостинчик принять». А батюшка Дамаскин прозорливец был, смаху, бывало, ничего не делал. Сейчас – казначея. «О. казначей, поди, говорит, дознай, какая-такая к брату Василию сестрица приехала, какой-такой гостинчик ему привезла. Позови-ка ее сюда к нам с гостинчиком-то ее». Ну, пришла сестрица благолепная такая, торгового сословия, такую вот корзиночку с собой принесла, еле тащит. Посмотрел о. игумен в корзиночку ту… да говорит, грустно-проникновенно так: «и сколько же ты, мать моя, денег-то извела… и на что только! Такую пищию-ту генералам только вкушать – услаждать мамону… а нам где, грешникам… нам бы щец постных похлебать – и то слава тебе, Господи». Та было оправдываться, то-се, расстроилась с непривычки: «от достатку нашего, батюшка… братца порадовать… привышный он к такому…» – «Брате Василичко! – говорит о. игумен, и таково жалостливо: – ну, чем тебе у нас худо? голодно, что ли, тебе у нас? вкушать, что ли, нечего тебе у нас?..» Тот ему в ноги, со всем усердием. «Простите, батюшка… сама привезла, не просил я…» «Брате Василичко! – опять говорит о. игумен, и жалостливо все так, – я-то, грешный, икорку вкушаю, что ли… пастилкой услаждаюсь; а? И не стыдно тебе, брате Василичко… обидел ты обитель нашу…» Ну, а сестрица все просит гостинчик принять, во славу Божию. Ласково так взглянул на нее о. игумен. «Не надо нам твоего гостинчика, матушка… И к чему это нам, такие роскоши… ведь на соблазн! Станет брат Василичко икорку есть, а увидят у него братья и отцы и сами возжелают, и коль раньше не просили, так просить зачнут, чтобы и им родные икорку да пастилку привозили…» Так и не благословил принять гостинчик.
– Ну, а теперь осматривают у вас посылки?
– Да как же не досматривать-то? Да мало ли чего в посылку напхают. В миру-то диавол лесть свою как внедряет? Все норовит, чтобы все шито-крыто было… а ты разверни с благословением-то, обмозгуй, ан пакость его и выплывет наружу. Такой у нас, к примеру, случай был… Приходит к нам табашная книга… А вот такая, табашная. Прислали одному брату книгу священную, поучения Иоанна Златоуста… Ну, сейчас к о. наместнику, игумен в отлучке был. Тот, бла-гословясь, и давай ее разворачивать. Развернул, – а там… табак насыпан! да так хитро, листов через десяток… и незаметно вовсе, тонко так, рассеяно, для сокрытия греха. Ну… сжечь велел в пещи огненной. И в скляницах присылают непотребное… Есть тоже разные богомольцы, разве его прознаешь. Иной приедет не для моленья, а чтобы развратить-соблазнить… а потом и смеется, как он монахов обошел… не он, понятно, а через него нечистый проникает, с пути свести. Это тоже знать надо, искушения эти. Он-то вот как ополчается на святое дело… иноки только чувствовать это могут. Вас-то, мирских, чего ему соблазнять, вы у него в кармане, а он тут норовит сработать, тут ему крепость поперек дорожки стоит, вот и старается одолеть. Вы опытных старцев поспросите, они вам скажут, как о н ожесточается, когда видит, что человек над своими страстями поднялся, ветхую плоть одолевает, чистый дух в нем проявляется. Вот тут-то самая страшная борьба, даже до видимости. Все великие подвижники эти свидетельствуют, самые высокочистые особенно. А вы чего так улыбаться стали, не верите вы..? Ах, эти образованные неверы… да ведь это-то века та-ак… читайте отчие книги, отецкие… все святые Отцы…
Тогда я улыбался. Тогда я чувствовал мир, реальный, вот этот мир, и только. И многое объяснял – «физиологией». Ныне… Ныне стала скромней сама наука, осторожней: и ей открываются «миры иные»: знаемый мир ей тесен, ищет она – иных. Не называя – ищет.
VIII. – На пароходике по скитам. – Отклик из дали лет. – в Никоновом заливеВ сенях гостиницы монах продает билеты на пароходик монастырский: собираются ехать к часовне Андрея Первозванного, что на горе у Никонова залива, – служить молебен.
До двадцати часовен на Валааме, по островам, на пустынных дорогах, в дебрях; воистину – глушь святая. Бывало, зайдешь в леса: какая первозданность! Белки тут не боятся человека, и птицы не боятся. Да что белки! Не боится и крупный зверь. Слышишь – трещит по чаще. Стоишь и ждешь. И вот выходит на дорогу… олень? Олень. С ветвистыми рогами. И смотрит, вкопанный, влажным, покойным глазом, – без удивления, без страха. «А, это ты, человек… знаю тебя…» – так будто говорит молчанием, взглядом. И – ничего, перейдет дорогу. Пугает как-то нежданная такая встреча, будто нездешняя. И смутно припоминаются как будто: где-то…такое было..? Пройдешь – и новая встреча, тоже совсем нежданная: часовня. Глушь, дебри непроходимые, а тут, в полумгле заломчика, в часовне, – Богоматерь, лампада, воск, корочка хлеба, оставленная как дар – какому-нибудь доброму лесному зверю: Божий дар. Изумишься: в дебрях лампада теплится! светит не Лику только, а этим дебрям, лесной глуши, чистой природе Божией. «Человек освящает дебри…» – помню, бродили во мне мысли, светлые мысли, рожденные этим светом валаамским. Топили, крыли – «физиологию». Из этих дебрей возвращался я чем-то исполненный, чем-то новым, еще неясным… – благоговением?
Путь к часовне у Никонова залива идет проливами, мимо отвесных скал, покрытых лишайником и мохом, зарослями брусники и черники, – целые ковры на камнях, алые, бордовые, черные, в глянце-мате. Вьются проливчики между скал, и вдруг – откроется Ладога, вольная гладь озерная, морская. На скалах леса, леса. Вон мшистая ель упала, вырвало ее ветрами, висит высоко-высоко, корнями уцепившись, вот свалится. Или – вдруг вынырнет из-за скалистого мыса весь сказочный какой-то, зачарованный островок. На нем сочная, нежно-зеленая трава, не хоженная никем, дремотная. Золотые на ней стрекозы, уснувшие в полете. Сон-дрема. И тихие, светло-зеленые березки, белые-белые, дремотные. Не простые березки, а святые – так они чисты, девственны, детски-нежны. И видишь – грибы под ними! И грибы сказочные, дремотные. И сколько же раз, бывало, поднималось желание в сердце: «вот хорошо бы остаться здесь». Такое только во сне бывает: сказочное, дремотное – неземное. Или – заросли камыша, тихая-тихая вода, кувшинки, желтые, белые, – глубина. Вот кончилась всякая вода, нет дороги, впереди высоченная стена гранита. Как же наш пароход пройдет? Под стеной, на солнце, красный ковер брусники: сочная, крупная, нездешняя. Протягиваешь руку – до того близко это, сейчас за бортом, царапает пароходик берег… – и вдруг отошла стена, и снова залив широкий, и в глубине его, между скал, голубеет приволье Ладоги.