Эстетика эпохи «надлома империй». Самоидентификация versus манипулирование сознанием - Виктор Петрович Крутоус
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Против вышеизложенных суждений может быть выдвинут целый ряд контраргументов. Можно сослаться на противоположные заявления других авторитетных филологов-классиков (таких, как С. И. Радциг, Т. А. Миллер и др.), которые акцентируют как раз этически-оценочные моменты в содержании и структуре древнегреческой трагедии, выраженные в специфических для нее понятиях[426]. Можно вспомнить результаты исследований архаических мифов, показывающие, что чувство вины и страх перед возмездием со стороны сверхъестественных сил являются спутниками человека с древнейших времен. Было бы странно, если бы эта особенность сознания людей древности не нашла отражения и в жанре, в структуре классической трагедии[427]. Наконец, не кто иной как сам автор статьи, излагая теорию трагедии Аристотеля, пишет: «Герой должен восприниматься как не заслуживающий страдания»[428]; это ли не оценка, и притом явно не «интеллектуальная», а – этическая? Не опровергает ли этим М. Л. Гаспаров сам себя?
Тезис о том, что этическое содержание в трагическом – элемент позднего происхождения, а не нечто изначальное, атрибутивное, на наш взгляд, выглядит не слишком убедительным.
Справедливости ради следует сказать, что попытки полного сведения трагического к этическому началу тоже демонстрируют свою несостоятельность. Наглядный пример подобного рода заключает в себе культурологическая концепция Д. Н. Овсянико-Куликовского, кратко обрисованная им в последнем его труде – книге «Воспоминаний» (написаны в 1919–1920 годах). Д. Н. Овсянико-Куликовский писал свои «Воспоминания», подводя итог целого этапа российской истории, включавшего в себя и проявления деспотизма, и войны, и революции.
Позитивистская методология привела этого видного ученого-энциклопедиста к полному отрицанию понятия красоты и к «разрушению эстетики» (в духе просветительского рационализма Д. И. Писарева). При таком подходе «роковые» фигуры исторических деятелей вроде Ивана Грозного, Петра Великого, Наполеона и др. утрачивали присущую им неоднозначность, парадоксальную противоречивость, а вместе с этим – эстетический ореол воплощений «мрачного величия», трагических персонажей истории. «…У меня в отношении к ним и им подобным моральное отрицание явно развивается в направлении к уголовному осуждению, – писал Овсянико-Куликовский. – Психологически и морально они в моих глазах преступники, но только – особого рода…Обыкновенный преступник ответствен перед обществом. Петр Великий, Наполеон и т. д. ответственны перед всем человечеством»[429].
Как психолог, Овсянико-Куликовский стоял на уровне передовой науки своего времени, включая достижения психоанализа, психиатрии и др. Но в специфической области «этики и эстетики истории» его, думается, еще раз подвела узость, приземленность позитивистской методологии. Сложные, противоречивые, даже зловещие фигуры исторических деятелей, получавшие в творчестве Пушкина, Лермонтова, Л. Толстого объемные, поистине трагедийные воплощения, стали для него однозначными, плоскими персонификациями нравственного зла, и только. Под пером культуролога-позитивиста трагическое, сведенное им к попранию нравственного закона и, соответственно, к благородному нравственному негодованию, в сущности, выхолащивалось, переставало быть самим собой.
В конце XX века о некорректности «субъективации» и плоской «этизации» трагического с полным на то основанием писал Х.-Г. Гадамер.
В подтверждение той же мысли полезно процитировать характерное место из брошюры В. Г. Короленко, еще одного свидетеля социальных катаклизмов в России начала XX века. Размышляя над трагедией Первой мировой войны, ее истоками и последствиями (дело было в августе 1917 года), писатель-гуманист писал: «Трагедией греки называли такое описание грозных и печальных обстоятельств, когда есть налицо страшная вина, влекущая наказание, но нет прямых виновников»[430]. Значит ли процитированное, что Короленко снимал ответственность с виновников мировой бойни? Отнюдь. Но он понимал, что трагедия такого масштаба «многосубъектна». Установить степень нравственной вины каждого субъекта либо не просто, либо вообще невозможно. А еще было бы необходимо выделить зону субъективной ответственности конкретного деятеля из совокупности объективных причин и сопутствующих условий. Подобный «расклад» значительно осложняет нахождение «прямого виновника», или «прямых виновников». Но даже если таковые и будут установлены, содержание трагического этим не будет исчерпано. Природа трагического сложна, и меркой нравственного суда над «злодеем» она не охватывается полностью, без остатка.
Одной из форм сведения трагизма к этическому началу является теория, усматривающая сущность трагического в расплате субъекта за ущерб, нанесенный им «нравственному миропорядку». (Говоря о пресловутой «теории нравственной вины», обычно имеют в виду именно такое воззрение). С этой сугубо нравственной точки зрения решающим моментом выступает «воздающая справедливость», некое подобие наказания за субъективную вину деятеля. Содержание же подлинно трагического шире, противеречивей, сложнее. Оно выходит далеко за пределы соответствия нравственной вины и кары. «Несмотря на всю субъективность виновности даже в трагедии Нового времени, – замечает по данному поводу Х.-Г. Гадамер, – все еще остается действенным момент того античного превосходства судьбы, которое открывается именно в неравенстве вины и судьбы…» «В современной трагедии также не может и не должно быть полной субъективации вины и судьбы. Скорее для сущности трагического характерен избыток трагических последствий», – резюмирует свои наблюдения Гадамер[431]. И с ним трудно не согласиться.
Положительное решение проблемы соотношения эстетического и этического в трагическом представляется мне в следующем виде. Этическое содержание составляет существенный компонент трагического, как его зародышевое образование, или ядро. Трагические события есть результат свободных человеческих действий, поступков, а они неизбежно подлежат нравственной оценке. Но нравственная оценка, при всей ее сложности, все же тяготеет к результативности, однозначности, определенности. Между тем, в нашем знании о трагическом субъекте и событии есть некая «избыточная» часть, принимающая во внимание значительно больше внутренних и внешних опосредований, контрастов, нюансов и т. д., чем это необходимо для вынесения нравственного вердикта. На этом пути этическое расширяется до эстетического, перерастает в него.
Думается, прав был В.Г. Белинский, сказавший однажды: «Содержание каждой греческой трагедии есть нравственный вопрос, эстетически решаемый»[432]. Принимая эту меткую лапидарную формулу, мы вправе даже сказать: трагическое – эстетико-этическая категория. Но доминирует в нем все же эстетическое начало, как более широкое, комплексное, диалектически-противоречивое и тоньше внутренне дифференцированное. Эстетически-трагическое включает в себя этическое содержание как свою основу, но не сводится к нему. Или так: трагическое – эстетическая категория, содержащая в себе этическое начало в снятом виде.
И все же в области исторической рефлексии опасность односторонней «этизации» трагического весьма велика до сих пор. Об этом мне однажды уже приходилось писать – в связи с освещением истории России XIX века. Позволю себе процитировать самого себя (речь шла о кризисе западной демократии в конце XIX – начале XX века): «То была трагедия европейского и мирового масштаба, трагедия, которая никогда не сводится к понятию простой субъективной нравственной вины (хотя, с другой стороны, и никогда не исключает ее)»[433].
Эвристические аспекты трагического. Трагическое – понятие одновременно диалектически-смысловое и эмоциональнооценочное.