Особняк - Уильям Фолкнер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В каждом ее костюме был карман, сделанный точно по размеру маленького блокнотика слоновой кости с коротким грифелем. Он знал, где этот кармашек в комбинезоне, и, протянув руку, вынул блокнот. Он мог написать: «У меня есть все. Ты мне верила. Ты предпочла, чтобы я подумал, будто ты стала убийцей своего так называемого отца, лишь бы не солгать». Он мог бы и, может быть, должен был бы написать: «У меня есть все. Разве я только что не был пособником в подготовке убийства?» Но вместо этого он написал: «У нас все было».
— Нет, — сказала она.
Он написал: «Да».
— Нет, — сказала она.
Он написал «ДА» такими крупными буквами, что занял всю-всю табличку, потом вытер ее ладонью и написал: «Возьми с собой кого-нибудь в машину. Ты можешь разбиться».
Она взглянула на эти слова настолько мельком, что каждый подумал бы — вряд ли она успела их прочесть, и снова посмотрела на него этими темно-синими глазами, и, была ли в них ласка, была ли в них нежность, была ли в них настоящая искренность, не все ли равно. И ее рот в смутной улыбке был измазан помадой, и она, эта улыбка, казалась мягким мазком, расплывчатым пятном.
— Я люблю тебя, — сказала она. — Я никогда никого, кроме тебя, не любила.
Он написал: «Нет».
— Да, — сказала она.
Он написал «нет», и когда она повторила «да», он снова написал: «нет, нет, нет», пока не исписал всю табличку, потом стер и написал: «дарственная». И, стоя рядом с ней у камина, где они решали все деловые вопросы, которые требовали какой-то договоренности между ними, он развернул документ, снял колпачок с вечного пера, чтобы она подписала, потом сложил бумагу и уже стал прятать ее в портфель, когда она сказала:
— И это. — Он уже заметил на каминной доске длинный простой конверт. Взяв его в руки, он нащупал сквозь бумагу толстую пачку банкнот, слишком толстую, — тысяча долларов убьет его в несколько недель, а может быть, и дней вернее, чем тысяча пуль. Он еще вчера вечером хотел сказать ей: «Тысяча долларов и его убьет. Тогда ты будешь довольна?» — хотя вчера вечером он еще не знал, насколько это верно. Но он промолчал. Он сам займется этим, когда подойдет время. — А ты знаешь, где его отыскать? — спросила она.
«Рэтлиф знает», — написал он и снова написал: «Выйди на 2 минуты в ванную. Твои губы тоже», — и подождал, пока она прочла, а она тоже постояла, наклонив голову, как будто он написал какую-то криптограмму.
— А-а, — сказала она. Потом сказала: — Да, уже пора, — и, повернувшись, пошла к двери, потом остановилась и снова обернулась вполоборота и только тогда посмотрела на него: ни тени улыбки, ничего, одни глаза, которые даже на этом расстоянии не казались черными. И вышла.
Он держал портфель в руках. Шляпа его лежала на столе. Он сунул конверт в карман и вытер рот платком, захватил мимоходом шляпу и стал спускаться по лестнице, смочив платок слюной, чтобы как следует вытереть губы. В холле стояло зеркало, но он решил, что обойдется, пока не попадет к себе в кабинет; наверно, тут есть, должен быть какой-то черный ход, но где-то в доме был привратник, а может быть, повариха. Впрочем, никто не запрещал ему пересечь наискось газон перед домом и выйти через боковую калитку на улицу, так что и не понадобится отворачиваться от новой машины. И Рэтлиф, случайно или по счастливому совпадению оказавшийся на лестнице у двери в его служебный кабинет, сказал:
— А машину вы где оставили? Ладно, я ее приведу. А вы бы воспользовались водичкой там, наверху.
Он умылся, запер измазанный помадой платок в ящик и сел к своему столу. Время шло, и он услыхал, как Рэтлиф спускается по лестнице, хотя Рэтлиф чуть потряс запертую дверь; вот теперь он свободен и может осуществить свои юношеские мечты — вернуть Ветхому завету его первоначальную девственную чистоту. Нет, он уже слишком стар. Должно быть, одной только тоски мало, чтобы так затосковать. И снова время шло, потом зазвонил телефон.
— Она уехала, — сказал голос Рэтлифа. — Ваша машина у меня. Хотите зайти ко мне поужинать?
— Нет, — сказал он.
— Хотите, я позвоню вашей жене, что вы будете у меня?
— О, черт, я же говорю — нет, — сказал он. Но тут же сказал: — Большое спасибо.
— Заеду за вами часов в восемь, — сказал Рэтлиф.
Гэвин ждал у перекрестка, машина — его машина — сразу тронулась, как только он сел.
— Опасное дело, — сказал он.
— Это-то верно. Но все уже кончилось, надо только попривыкнуть.
— Нет, я хочу сказать, что для вас это опасно. Со мной всем опасно. Я — человек опасный. Неужели вы не понимаете, что я только что совершил убийство?
— А-а, вы вот о чем, — сказал Рэтлиф. — Раньше я думал, что вас только одним можно обезопасить — кому-то выйти за вас замуж. Ничего из этого не получилось, но вы-то, по крайней мере, в порядке. Вы же сами сказали, что только что совершили убийство. Что же еще можно для вас придумать? — Они уже выехали на шоссе, оставив город позади, и можно было прибавить скорость, чтобы побыстрее проехать двадцать миль до лавки Уорнера. — Вы знаете, кого мне больше всех жалко в этой истории? — сказал Рэтлиф. — Лютера Биглина. Может, вы об этом не слыхали, да и никто не узнал бы, если б сегодня все не вылезло наружу в частной, в покаянной, так сказать, беседе между Лютером и Ифом Бишопом. Оказалось, что каждый вечер, начиная с прошлого четверга до этого вторника, Лютер стоял или, вернее, сидел на посту как можно ближе к тому самому окошку; он там оставался с той минуты, как миссис Биглин возвращалась из кино и будила его, до самого рассвета. Понимаете, весь день он возился у себя в тюрьме, убирал, кормил арестантов, да еще все время был начеку — не понадобится ли он шерифу для каких-нибудь поручений, как же тут ему было не поспать хоть немножко, а время на сон он мог выкроить только после ужина, до той минуты, когда миссис Биглин — она ему была вместо будильника — возвращалась из кино и его будила, значит, спал он примерно с семи часиков до половины десятого, до десяти, смотря какой фильм попадался, а всю ночь напролет стоял или сидел на складном стуле прямо под окошком у Флема, и не за награду, не за славу, потому что одна миссис Биглин об этом знала, а исключительно из верности Ифу Бишопу, из уважения к его присяге — защищать и оберегать жизнь всех джефферсонских граждан, даже жизнь таких, как Флем Сноупс. И надо же было Минку из всех двадцати четырех часов в сутки выбрать именно это время, примерно где-то между семью и половиной десятого, и в этот самый час явиться к Флему с той штукой, которую ему продали за револьвер, как будто Минк сделал это нарочно, назло, а такого, как говорится, и собаке не пожелаешь.
— Поезжайте, — сказал Стивенс. — И поскорее.
— Вот так-то, — сказал Рэтлиф. — Вот чем все это кончилось. Сколько он сквалыжничал, сколько взыскивал, грабил, отнимал, когда мог — больше исподтишка, втихую, но когда приходилось — и в открытую, топтал нас ногами, а кое-кто успевал отскочить, чтоб не попасться окончательно. А что теперь от всего этого осталось — старуха, которая и с постели не встает, да ее дочка, старая дева, учительница, жили бы они себе тихо и мирно в своей солнечной Калифорнии. Так нет — им теперь ехать сюда, в Миссисипи, жить в этом белом слоновнике, в доме в этом, да еще, пожалуй, мисс Элисон придется снова поступать на службу, а может, придется и жаться и жмотничать, чтобы содержать такую махину, а то разве можно, чтоб все друзья и знакомые, уж не говорю — чужие, про нее судачили, — вот, мол, настоящая леди, родилась в Миссисипи и вдруг отказывается принять целый дом не только в подарок, бесплатно, но и дом-то с самого начала был ихний, так что теперь и спасибо говорить некому за то, что ей этот дом отдали. Словом, может, в этом и есть какая-то мораль, если сумеешь ее найти.
— Нет никакой морали, — сказал Стивенс. — Люди просто стараются сделать как лучше.
— Несчастные сукины дети, — сказал Рэтлиф.
— Да, несчастные сукины дети, — сказал Стивенс. — Поезжайте. Скорее.
И вот часов около десяти они с Рэтлифом остановились на бугристой дороге, которая уже перестала быть дорогой, — а скоро тут и вообще нельзя будет проехать, и Рэтлиф сказал:
— Значит, по-вашему, она действительно не знала, что он натворит, как только его выпустят?
— Я вам ужо говорил — не знала, — сказал Стивенс. — Поезжайте.
— А у нас времени хватит, — сказал Рэтлиф. — Никуда он не уйдет. Кстати, про ту штуку, что ему служила револьвером, он ее не то уронил, не то выбросил, когда убегал через задний двор. Иф Бишоп мне ее показывал. Правильно говорил тот продавец из Мемфиса. Она и не похожа на револьвер. С виду совершенный ящер — старый-престарый, весь в грязи, в ржавчине. И остались в нем два патрона — гильза и нестреляный. На гильзе капсюль был пробит, как полагается, но только и на ней и на патроне как раз рядом с капсюлем была крохотная зазубринка, вмятинка, и обе вмятинки точь-в-точь одинаковые, и даже на одинаковых местах, так что, когда Иф вынул патрон, а пустую гильзу чуть повернул и подставил под ударник, а потом взвел и спустил курок, на гильзе появилась такая же вмятина, рядом с капсюлем, значит, выходит, что этот ржавый ударник то попадал на капсюль, то нет. Вот и похоже, что Минк раньше опробовал оба патрона и они оба сначала дали осечку, а он все-таки пошел убивать Флема, понадеявшись, что один-то патрон непременно на этот раз выстрелит, хотя это мало вероятно. А вернее, он подошел к Флему, щелкнул два раза впустую, а потом повернул барабан обратно, чтоб снова испробовать, — больше ведь ему ничего не оставалось, и тут-то оно и выстрелило. Но ежели это так, тогда зачем, скажите на милость, Флему было сидеть в кресле, дожидаться, чтобы Минк два раза щелкнул курком впустую, револьвер ведь только потом выстрелил и убил его наповал?