Кронштадт - Евгений Львович Войскунский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А мне как раз надо к подруге пойти, — сказала она, накидывая на рыжеватые кудри зеленую косынку. — А вы посидите… Надюша вас чаем напоит…
— Никуда ты не пойдешь, тетя Лиза, — твердо сказала Надя.
Она, в домашнем сером халатике, стояла у стола, скрестив руки на груди, будто стиснув всю себя. Неяркая лампочка в матерчатом желтом абажуре лила свет на ее гладко причесанную русую голову с белым треугольником лба.
— Да как же, Надюша, — запротестовала Лиза, — мне к Нюрке надо, я обещалась…
— Никуда не пойдешь, — повторила Надя.
— Не уходите, Лиза, не надо, — сказал Козырев. — Я просто зашел вас проведать.
— Тогда пойду чайник поставлю. — Лиза, несколько растерянная, вышла из комнаты, шаркая тапками.
Торопясь, пока она не вернулась, Козырев подошел к Наде и сказал тихо:
— Надя, я не могу без тебя. Я твоей матери дал слово…
— Не надо, не надо, Андрей Константиныч! — Она, закрыв глаза, качала головой. — Я перед мамой виновата, страшно виновата…
— Ты ни в чем не виновата, — быстро сказал он. — Твоя мама услышала меня, перед тем как… Я сказал ей, что ты под моей защитой…
— Не надо, не надо, — твердила она, не раскрывая глаз. — Не надо! Я свою вину никогда не…
— Слушай, Надя! — Он взял ее за плечи и тряхнул, словно пытаясь заставить очнуться. — От того, что ты сто раз повторишь «не надо», ничего не изменится. Ты слышишь? Я маме твоей сказал и снова повторяю: я тебя не оставлю. Я тебя люблю! Надя… Будь моей женой.
Он сам ужаснулся своим словам. У него не было в мыслях делать ей предложение, когда он шел сюда под проливным дождем. Он с ума сошел! Война, блокада, огонь каждый день, каждый день в море…
Но слово сказано.
— Можешь не отвечать сию минуту. Но долго не тяни! И имей в виду: все равно нам с тобой быть вместе.
Он отпустил ее, и Надя тотчас села на стул, будто сил у нее не осталось. Стиснутые руки разжались, упали на колени. А глаза все были закрыты, и губы дрожали — она пыталась сдержать слезы.
Козырев выглянул за дверь, кликнул Лизу из кухни.
Теперь они втроем сидели за столом. Лиза, оживленная, раскрасневшаяся, принесла и разлила по стаканам чай, в блюдце насыпала белых липких конфет, выданных по карточкам в счет сахара. Мокрые брюки неприятно приклеились у Козырева к коленям. Он пил чай и отвечал на Лизины вопросы о положении на фронтах.
Что ж, положение трудное. Вчера наши оставили Севастополь. В газетах напечатано сообщение Совинформбюро: «250 дней героической обороны Севастополя». Да, дрались севастопольцы геройски! «Бои носят исключительно ожесточенный характер» — так сообщалось в сводках. Он, Козырев, понимал, что кроется за этими словами. Колоссальные цифры потерь говорят сами за себя. За восемь месяцев боев враг потерял до трехсот тысяч убитыми и ранеными, триста самолетов…
— А что же союзники-то? Почему не помогают?
Что тут ответить? В газетах коротенькие сообщения: англичане воюют с корпусом Роммеля в Египте… налеты английской авиации на Кёльн, на Бремен… Все это нужно, конечно, но вряд ли может помочь нашим частям, сдерживающим непрерывные атаки противника на курском, на белгородском направлениях. Да и нам не очень-то… Далека Балтика от песков Эль-Аламейна…
Надя сидела за столом безучастная к разговору, ни словечка не промолвила. А когда Козырев собрался уходить, она взяла с тумбочки сверток, из которого блеснула желтой жестью американская тушенка, и сказала:
— Андрей Константинович, это заберите… Нет, нет, нет, нам не надо! Заберите, ну, пожалуйста…
После ужина Балыкин, как обычно, поднялся в радиорубку послушать вечернюю сводку. Он уже приноровился сокращенно записывать, ничего не упускал. Быстро бежал его карандаш за ровным голосом диктора:
«В течение 11 июля наши войска вели ожесточенные бои с противником на подступах к Воронежу…»
На мгновеньие замер карандаш, потом опять побежал по листку:
«…в районе Кантемировки и на лисичанском направлении. На других участках фронта существенных изменений не произошло…»
На месте этой фразы, привычной уже, Балыкин сделал условный знак — волнообразную черточку.
«…Нашими кораблями в Балтийском море потоплены пять немецких транспортов общим водоизмещением 46 тысяч тонн…»
О-о, это новость! Балыкин послушал немного продолжение сводки — шли эпизоды боев — и поспешил в кают-компанию. Там сидели за чаем Толоконников и Уманский.
— Ну, Владимир Семеныч, — подсел Балыкин к Толоконникову, — погляди, что в сводке сегодня. — Он прочел о потоплении транспортов. — Не иначе как твой брат свирепствует в море.
— Да, Федор работает. — На бесстрастном лице Толоконникова появилась сдержанная улыбка. — Уж наверно из пяти транспортов парочка — его.
— А может, все пять, — сказал Уманский, радостно хохотнув. — Он уже сколько — целый месяц в море.
— Не он один. Кажется, уже три лодки вышли.
— Я думаю, больше, — сказал Балыкин. — А мы сегодня еще две лодочки поведем к Лаврентию.
Он встал перед картой. На ней было тесно от красных кружков, которыми обведены населенные пункты между Москвой, Ржевом и Калугой, взятые во время зимнего наступления. На юге следов красного карандаша мало. Не шла рука отмечать движение фронта на юге.
«На подступах к Воронежу… В районе Кантемировки…» Балыкин стоял у карты и смотрел, охваченный тяжким предчувствием, на синий выгиб Дона, на черную линию железной дороги от Воронежа вниз на Кантемировку.
— Что призадумался, Николай Иваныч? — Уманский подошел и стал рядом.
— Да вот смотрю, — не сразу ответил Балыкии. — В излучину Дона прорывается немец… в мои родные места.
Если до Кантемировки дошли, то и Россошь (думал он)… В сводках Россошь не упоминается, городок маленький, его на этой карте и нет вовсе. Вот только обозначена тоненькая загогулина правого притока Дона. Безымянная. А ведь это Черная Калитва…
А ведь это щелястые мостки на заводи среди осоки и ряска на тихой воде, это стрекот кузнечиков в желтой степной траве и паровозные гудки в депо, это беленые домики в садах вдоль прямых немощеных улиц. Это — Россошь!
Если Кантемировка, то и Россошь? Рядом ведь они…
— Мои родные места давно захвачены, — говорит Уманский. — Вот, — ткнул он пальцем под Киев, — Белая Церковь.
— Знаю.
Некоторое время они молча стоят перед картой, будто за этим бумажным листом, приклеенным к стальной переборке балтийского тральщика, распахнулись сухие степи юга и стелется и клубится черный дым…
— Вот что, Михал Давыдыч, — говорит Балыкин. — Надо нам усилить воспитание ненависти. Всю