Вестник, или Жизнь Даниила Андеева: биографическая повесть в двенадцати частях - Борис Романов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пишущие были и кроме Шульгина в камере, куда Андреев попал с самого начала. Камера была большая, с часто уставленными железными койками, в ней сидело больше десяти человек. Дневного света из-под намордника попадало сюда мало, у потолка на голом шнуре светилась лампочка. Но после лефортовских мучений здешние условия не могли не показаться сносными.
Но особенно много литераторов оказалось в камере, где кроме Ларина и Андреева, сидели Сулейман Азимов, один из партийных лидеров Узбекистана, историк Лев Львович Раков, искусствовед Александров, пленный немецкий офицер Гаральд Нитц, "простой паренек" Петя Курочкин… Но заключенные время от времени менялись, сокамерников не выбирали, хватало и отпетых уголовников.
Каждого в тюрьму привело собственное "дело". Сюжеты "политических" разнообразием статей обвинения не удивляли, но казались такими же трагически причудливыми, как и дело террориста Даниила Андреева.
Василия Витальевича Шульгина, знаменитого депутата Государственной думы, принимавшего отречение Николая II, идеолога белого движения, автора книг "Дни" и "1920", изданных даже в Советской России, арестовали 24 декабря 1944. Незаметно жившего в тихих Сремских Карловцах Шульгина пригласили зайти "на минутку" в комендатуру и под конвоем отправили на родину. За стародавние политические грехи перед советской властью почти семидесятилетнему старику дали 25–летний срок. Во Владимирскую тюрьму из Лубянской он прибыл 25 июля 1947–го, вместе с Павлом Кутеповым, сыном генерала, в 30–м похищенного в Париже советской разведкой.
Злоключения Василия Васильевича Парина начались после возвращения из командировки в Америку. Поздно вечером 17 февраля 1947 года на заседании по делу "КР" (противораковой вакцины Клюевой и Роскина) в Кремле Сталин произнес фразу "Я Ларину не доверяю", и под утро за Лариным пришли. Из только что отремонтированной квартиры в Доме на набережной он оказался на Лубянке, и после длившегося больше года следствия получил 25 лет. Вначале его отправили в Норильск, но из Красноярска повезли обратно и препроводили во Владимирскую тюрьму. Когда он вошел в камеру, рассказывал Шульгин, "меня прежде всего поразило молодое лицо и совершенно белоснежная голова".
2. Встреча с Блоком
Во Владимирской тюрьме брались за перо не одни только литераторы, но и те, кому на воле это не приходило и в голову. Писание занимало время, в камере текшее по — иному, но, главное, придавало смысл тюремному существованию, конца которому при двадцатипятилетних сроках не предвиделось. Писать не запрещалось. Писали романы, повести, поэмы, стихотворения. Андрееву приходилось не только посвещать любознательных сокамерников в основы стихосложения, но и писать рецензии и отзывы. В одной из них он разбирает сразу три сочинения, одно из них — пьеса. "Трудно сказать, удастся ли автору ценою упорного труда над словом, над стилем, над композицией, над психологическими характеристиками добиться, в конце концов, положительных результатов. С уверенностью можно сказать одно: это не удастся, если он будет свои ученические опыты расценивать как серьезные художественные>произведения". Об отзыве Андреева на его роман "Необычайные приключения князя Януша Воронецкого" припоминал Шульгин.
Говоря о Шульгине, сам ничего не писавший, в одиночке спасавшийся чтением, Меньшагин вспоминал, что тот в тюрьме "писал… — он сам говорил об этом. Еще бодрый старичок был.<…>Маленького роста, большая белая борода, лысый…"[434]. Шульгин считал себя прежде всего писателем, вел дневник, записывал сны, казавшиеся ему вещими, сочинял — тысячами строк — стихотворения, поэмы, писал мемуары, романы. В его личном деле сохранился рапорт тюремного начальства об уничтожении рукописи исторического романа, того самого, о котором отозвался Даниил Андреев. Написанное Шульгиным забирали, что-то просто уничтожали, как, видимо, навсегда исчезнувшие поэмы (или повести?) "Сахар", "Мука" и "Вода", что-то могло попасть в спецхран.
Потерю написанного не один раз пережил в тюрьме и Андреев. Парин свидетельствовал: "Невзирая ни на какие внешние помехи, он каждый день своим четким почерком покрывал волшебными словами добываемые с трудом листки бумаги. Сколько раз эти листки отбирали во время очередных "шмонов"<…>, сколько раз Д<аниил>Л<еонидович>снова восстанавливал все по памяти"[435].
Приходя в себя после Лефортово, Андреев возвращался к писанию, к стихам. "Вот в 47–м году я говорил тебе (а ты не верила): кончу "странников" — за стихи. Это шевелилось в подсознании (отчасти уже в сознании) именно то, чему пришлось являться на свет уже без тебя. Последующие года способствовали его появлению только тем досугом и той сосредоточенностью, которые они мне подарили"[436], — признавался он жене летом 56–го, не без удовлетворения перечисляя написанное. В заточении писалось много, как, может быть, никогда в жизни. Но стихотворений, датированных первым владимирским годом, в тетрадях Андреева не больше десятка. Виноваты "шмоны", изъятия написанного тюремщиками. Но не только. После пережитого начинается новое ожидание прорывов "космического сознания". Он чувствует близость таинственных откровений, обдумывает очередные "предварительные концепции", ищет новый язык. И главный, повторяющийся в стихах мотив — соседство иных миров, предощущение "Сверх — исторических вторжений, / Под — исторических пучин". Кажется, темные видения еще смутны, иные миры еще не открылись, но вот — вот откроются, и он живет напряженным ожиданием вести:
Тайник, где бодрствуют праобразыВ глубиннейших слоях монады,Где блещущие водопадыКипят, невнятные уму, —Вдруг разорвет стальные обручи,Расторгнет древние засовы,И мир бездонный, странный, новыйПредстанет зренью твоему.
Он задумывает цикл "Святые камни" и пишет о "восхождении" Москвы, заглядывая в ее начало, о неземном Кремле. Средоточие борения миров — Москва. Но ему не все открыто. Он только подбирается к истокам метаисторического эпоса. Он еще не нашел нового языка, язык обретается вместе с увиденным в ночных путешествиях сознания. Отнюдь не все написанное в 49–м году уцелело, что-то дописано и переписано позже, включив в себя более поздние открытия, неожиданные слова, ставшие к середине 50–х стройной метаисторической терминологией. "Носители возмездия" — одно из уцелевших стихотворений — написано языком еще прежнего Даниила Андреева. В нем тоже Москва:
Город. Прожектор. Обугленный зной.Душная полночь атомного века…Бредитпод вздрагивающей пеленойПоздних времен самозваная Мекка.Страшное "завтра" столице суля,Бродят о н и по извивам предчувствийПурпуромв пятизвездьи Кремля.Ужасомв потаенном искусстве.И перебегая по мысли огнем,Вкрадываются в шелестящие слухи —Множатся к вечеру, прячутся днем.Хищны, как совы,и зорки, как духи.— Слушай!В испепеляющий годС уст твоих сорваны будут печати:В страшное время —и в страшный народВыйдешьна беспощадном закате.
Мысли о предстоящей войне "атомного века" возвращали к "ленинградскому апокалипсису". И увиденный в январе 43–го сражающийся "третий" уицраор вновь явился в "больничном" втором корпусе, куда он был переведен из той камеры, где сидел вместе с Шульгиным, в сентябре 49–го, ночью, когда единственный сокамерник спал.
"Для "Розы Мира" недостаточно было опыта, приобретенного на таком пути познания. Но самоё движение по этому пути привело меня к тому, что порою я оказывался способным сознательно воспринять воздействие некоторых Провиденциальных сил, и часы этих духовных встреч сделались более совершенной формой метаисторического познания…", — так оценивались первые тюремные видения. Сентябрьское переживание стало одним из начал поэмы "Ленинградский Апокалипсис". Напряженная чеканность восьмистрочной строфы, названной русской октавой, вместила эпическое дыхание повествования о демонической битве в ленинградском небе.
Очередное явление уицраора сопровождалось видением Александра Блока. Блок сделался его Вергилием, водителем по темным мирам. Он сопровождал его в Дуггуре — мире соблазнов и блужданий юности, и не мог не появиться в тюремном бреде — озарении. В "Розе Мира" прямо сказано об этой встрече: "Я видел его летом и осенью 1949 года. Кое-что рассказать об этом — не только моё право, но и мой долг.<… >Я его встречал в трансфизических странствиях уже давно, много лет, но утрачивал воспоминание об этом. Лишь в 1949 году обстановка тюремного заключения оказалась способствующей тому, что впечатления от новых ночных странствий с ним вторглись уже и в дневную память.