Ахматова: жизнь - Алла Марченко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как это объяснить? Почему Ахматовой так долго позволялось то, что не сходило с рук, к примеру, даже всеобщему баловню Сергею Есенину? Думается, прежде всего потому, что ее поэзия первых послереволюционных лет не укладывалась ни в антисоветскую схему, ни в ортодоксальный канон. Это резко выделяло Ахматову среди писателей Серебряного века, художественно самоопределившихся до октября 1917-го. Все они, от Блока и Бунина до Есенина и Маяковского, восприняли революцию как явление тектонической силы, разломившее их творчество на до и после, тогда как в ахматовских стихах 1917–1924 годов следы разлома почти незаметны. Не находя ни открытой кровоточащей раны, ни свежего рваного рубца, ни трагической через сердце поэта трещины там, где по всем диагностическим показаниям должен быть революционный, со смещением, разлом, критика левого толка сделала вывод о социальной индифферентности автора.
Десятилетие назад она, кокетничая, говорила, что устала считать своих «пленников». В 1924-м, рисуясь и не замечая, как нейдет к ней «позерство», сообщает Чуковскому, что раздружилась с Эйхенбаумом из-за его книги. Чуковский в недоумении. Недоумение разъяснилось лишь после того, как Ахматова, привлеченная им к комментированию сочинений Некрасова, накорябала нечто столь непрофессиональное, что Корней Иванович обомлел. Сначала обомлел и только потом сообразил, что Анна Андреевна и теоретическая филология – две вещи несовместные. Оттого и с Борисом Михайловичем Эйхенбаумом рассорилась. Но когда, кинувшись к Лозинскому, попробовал посплетничать на сей счет, Михаил Леонидович Корнея Ивановича ласково-вежливо окоротил. Ей – можно. Все можно. Даже если будет рифмовать по схеме: губернатор – вице-губернатор, сделаем вид, что так и надо.
Неколебимая в своем наивно-простодушном эгоцентризме, Анна Андреевна связывала конец эпохи своего процветания с собственными выступлениями в Москве весной 1924 года, а еще конкретнее – с «Новогодней балладой», которую читала на поэтических вечерах и в которой якобы некто, там, наверху, увидел концентрат антисоветчины. В реальности крамола была не в ней, а в журнале «Русский современник». Сути рассказанного в балладе поначалу толком никто и не расслышал: нечто «торжественно-монотонное» «о мертвецах». А вот журнал…
Идея журнала для беспартийной, хотя и лояльной к советской власти интеллигенции принадлежала Горькому. Однако к тому времени, когда благая идея с наступлением нэпа сделалась осуществимой, Буревестника в советской России уже не было. Перестали действовать и подписанные им «охранные грамоты». Да и сам Алексей Максимович, обустраиваясь в безопасном далеке, от происходящего на родине дистанцировался. Перевалил ответственность за спровоцированный им проект на редсовет и редакцию (К.И.Чуковского, Евгения Замятина и др.). Если бы «Русский современник» не двинулся из только что переименованного в Ленинград Петрограда на завоевание Москвы, он, может, и просуществовал бы еще некоторое время. Но Евгений Замятин, организовавший московский «пиар», включая афиши с портретом Ахматовой, оказался тем самым мудрецом, на которого довольно простоты. Слишком уж сильного ажиотажа, правда, не было. И тем не менее «пилотный» номер, попав под пристальное внимание партийной критики, вызвал неудовольствие, несмотря на то что ничего открыто антисоветского в нем, повторяю, не было. Крамольной была не конкретика, то есть тексты, а сама идея – идея беспартийного издания. Почуяв это, Горький, придравшись к пустякам (по требованию цензуры в его очерке «Владимир Ильич Ленин» пришлось сделать незначительные купюры), заявил во всеуслышание, что никакого отношения к несвоевременной журнальной затее не имел и не имеет.
Прямых и немедленных санкций не последовало. Возмущенные грубыми наскоками на попутчиков и их покровителя А.Н.Воронского, Алексей Толстой, Бабель, Пильняк и Зощенко отправили в ЦК РКП(б) письмо с требованием защитить их от огульных обвинений «во враждебности рабочему классу». Луначарский принял меры, кампания чуток поутихла. Но Горький запаниковал не зря: время переломилось. Рассчитанный на долгую жизнь «Современник» еле-еле дотянул до четвертого номера.
В «Записных книжках», которые заведутся у нее после 1958 года, Ахматова накрепко свяжет с этим переломом конец недолгого своего «процветания». Однако в 1924-м связи между своим и общим всем она пока еще не замечает. Даже Пунину жалуется, что перестала писать не потому, что изменились обстоятельства, а из-за него. Стихи, мол, требуют душевной свободы, а счастливая любовь – неволя. Сладкая, но неволя.
Впрочем, крупица правды в этих уверениях была. После того как Пунин летом 1924-го написал жене процитированное выше письмо о своем отношении к Ахматовой, униженная и оскорбленная Анна Евгеньевна (по-домашнему Галя) потребовала развода. Пунин обрадовался. Анна Андреевна отнеслась к новости скептически и оказалась права. Никогда больше ни Анна Евгеньевна, ни Николай Николаевич слова развод не произносили. В результате самим ходом вещей А.А. была неожиданно поставлена перед выбором: либо смириться с положением то ли официальной любовницы, то ли второй жены, либо сказать «нет!». Одно дело тайный роман и совсем другое – известная всему Питеру связь с женатым человеком, который и не думает разрывать с женой. В иной жизненной ситуации, допустим, если бы Ольга Судейкина не надумала эмигрировать, А.А. наверняка выбрала бы второе. Однако теперь, когда после отъезда Коломбины осталась без крыши над головой, пришлось считаться не только с чувствами, но и с жизненными реалиями, и прежде всего с самой неразрешимой для советского человека проблемой – проблемой жилья. В Бежецк к бывшей свекрови и сыну она не могла уехать, поскольку тамошнее ее место заняла законная вдова Николая Степановича Анна Николаевна Энгельгардт с болезненной девочкой. У тетки под Киевом, где ютилась мать, ее тоже никто не ждал. У Шилейко, с которым де-факто она разошлась, но де-юре продолжала состоять в законном браке, появилась в Москве более солидная, нежели в Питере, работа. И хотя у него и там имелась служебная комнатенка, Вольдемар Казимирович регулярно наезжал в Ленинград, не желая терять ни здешние рабочие места (и в университете, и в Академии материальной культуры), ни жилплощадь. Единственным человеком, кроме Пунина, на которого Анна Андреевна могла бы теперь опереться, был давний друг и верный поклонник Михаил Михайлович Циммерман (в ту пору он заведовал «режиссерским управлением» в Ленинградском академическом театре оперы и балета, тогда еще Мариинском). Именно к Циммерману в первые годы их близости люто ревновал Пунин. Его дневниковые записи 1923–1924 годов, как болевыми спазмами, прострелены упоминаниями о свиданиях А.А. с Михаилом Михайловичем:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});