Обитель - Прилепин Захар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кремль появился в тумане, как угроза.
На причале Галина, ни с кем не прощаясь, молча ушла, будто и в моторке была одна; если и лежало там что – то какие-то тюки с грязным барахлом, пусть другие с ними разбираются.
Артём всё понимал, конечно, но всё равно поёжился – от набранного в пути холода, от нелепой своей обиды.
“Страсть делает человека мнительным”, – впервые в жизни сформулировал он мысль не взятую с потолка, а оплаченную хоть малым, но опытом.
По дороге к Никольским воротам Афанасьев тронул его за плечо и остановил, встав на пути.
– Ты меня взял, я тебе должен, Тёма, – сказал он.
Артём пальцев ног не чувствовал совсем. Вот бы во вчерашнюю баню опять забраться.
– Ерунда, – с трудом разжимая губы, сказал Артём, поглядывая на красноармейцев, топчущихся на посту – ботинки у них были ещё летние. И махнул головой: пошли скорей, Афанас.
Тот сморщился: погоди, слушай, это важно.
– Тёма, тебе надо знать, – сказал Афанасьев, глядя в сторону. – Когда меня сюда направили… Бурцев велел мне ненавязчиво попытать тебя насчёт Галины. А если она приедет на Лисий остров – а Бурцев откуда-то знал, что Галина приедет, – он приказал мне присмотреть за вами.
Артёма слегка качнуло – и сразу, будто его перевернули ногами вверх, а потом резко поставили на землю, закружилась голова.
– Присмотрел? – спросил он и вдруг понял, что Афанасьев вчера не спал, а нарочно сразу умолк и отвернулся, чтобы дать Артёму уйти.
– Он всё знает про вас, Тёма, – сказал Афанасьев, продолжая смотреть в сторону. – Вам бы надо поостеречься. Особенно тебе. Её разве что погонят отсюда, а тебе ещё лет пять накинут и сразу усадят в такой карцер, что… убьют ведь, Тёма.
– Не твоё собачье дело, рыжий, – сказал Артём и сжал сизые челюсти до боли в дёснах.
– Не моё, – согласился он без обиды.
Артём, чуть подтолкнув его плечом, пошёл к Никольским деревянной походкой.
Афанасьев тут же тронулся следом, бубня негромко, внятно, но словно без знаков препинания:
– Оказался бы ты на воле – и не взглянул бы на неё. Она ж самая обычная. Она красивая, потому что – власть. Была бы вагоновожатой – отвернулся бы и забыл. Остерегись, Тём.
Артём резко оглянулся, но Афанасьев, сразу обо всём догадавшись, резво сделал два шага назад, хоть и без страха в глазах:
– Я знаю, знаю – ты можешь. Видел. Не надо, брат. Я же тебя люблю.
– Любишь? – с нежданным хрипом переспросил Артём – как старый бинт с коркой оторвал. – Святцы ты мне подбросил, псина?
Афанасьев сморщился, словно у него на миг прихватило где-то под рёбрами, и не ответил.
– Вот и пошёл тогда на… – велел Артём.
В соловецком дворе, век бы его не видеть, вроде как случились изменения, но пока непонятные.
Да, чаек осталось совсем немного, и крик их был куда слабей. Да, подмели и прибрались – к приезду нового начлагеря. И праздношатающихся лагерников стало куда меньше, словно всем нашли работу.
Блэк был всё такой же и Артёма признал, а Мишка немного похудел и вроде бы замёрз.
Возле входа в ИСО стоял красноармеец из полка надзора, и рядом с ним Бурцев, рукой, будто сведённой судорогой, державший красноармейца за подбородок.
– Что у тебя за щетина, свинья? – повторял Бурцев. – Что за щетина? А, свинья? Может, ты служишь конкистадором?
Артём поспешил забежать в свой прежний корпус, поймав себя на том, что ему одновременно явились сразу две мысли: “Афанасьев был прав, этот хлыщ набрал большой власти – так отчитывать надзорных!..” – и: “…красноармеец наверняка убеждён, что «конкистадор» – это немецкая матерная брань…”
Было так холодно, что Артём забыл всё, о чём думал, ещё когда бежал по ступеням: главное, согреться, главное, согреться, а то заболеет, уже, кажется, заболел.
В его бывшей келье – о, чудо, – было натоплено почти как в бане, вымыто, радостно.
Мать Троянского недоумённо посмотрела на сына, его ответного взгляда или жеста Артём не заметил, потому что на ходу скинул ледяные ботинки и сразу рухнул на койку, лицом вниз.
– Вообще это кровать моей матери, – взбешённо сказал Троянский.
“Ударь меня подушкой по спине, мушкетёр”, – подумал Артём блаженно.
Он вдруг вспомнил, как дал Троянскому полтора месяца назад по губам – несильно, но с оттягом, так что у того чуть шея не надломилась.
Впрочем, судя по речи Осипа, рот его поджил.
– Мы всё равно уезжаем, Осип, – сказала мать негромко.
Артём почувствовал, что о нём говорят как о пьяном и нездоровом человеке.
“Куда это они уезжают? – подумал Артём. – Неужели его действительно отпускают в бесконвойную командировку?..”
– Ой, – неожиданно вскрикнул Осип.
Артём чуть напрягся, но оборачиваться всё равно не стал.
– Что там? – раздался голос матери.
– Булавка, – ответил Осип некоторое время спустя. – В кармане была.
– Ты так и не дал мне постирать свои брюки, Осип, – сказала мать с укоризной. – Откуда у тебя булавка в кармане, зачем?
– Это я ему купил, – сказал Артём, непрестанно пошевеливая оттаивающими пальцами ног и сладостно вдыхая запах чистого, не далее как вчера стиранного белья.
По молчанию Артём удивительным образом догадался, что и мать, и сын смотрят на его пошевеливающиеся пальцы в сырых носках. Осип с брезгливой неприязнью, его мать – с машинальным желанием снять носки и подсушить над печкой.
“Кажется, я научился видеть затылком”, – усмехнулся Артём.
Хорошо лежать лицом в подушку – можно даже язык людям показывать, а те ничего не увидят.
Через минуту Троянские ушли. Кажется, Осип направился попрощаться со своими коллегами в Йодпроме, а матери всегда найдут себе женские дела.
Артём повернул голову, скосил глаза и увидел огромный чемодан и холстинную котомку: а ведь и правда уезжают! Что творится…
…Никогда б потом не смог Артём расшифровать, как у него родилась эта простейшая и вместе с тем чудовищная мысль, что буквально подбросила его на кровати.
Наверное, началось с того, что он осознал факт отъезда Троянских, потом подумал, что сам остаётся, да и чёрт бы с Троянскими, а он и тут переждёт, следом вспомнил, что рыжая питерская сволочь готовится к побегу, и чёрт бы и с ним тоже, но тут же явственно увидел Бурцева, отчитывающего красноармейца, и выплыли слова Афанасьева про то, что при побеге будет захвачен оружейный склад… они же перебьют всех чекистов! – пронзило Артёма, – и наконец, самое главное: они же Галю застрелят! Галю застрелят наверняка! Все чекисты из ИСО живут в одном здании – в бывшей Петроградской гостинице за Управлением! Туда придут ночью и всех перестреляют!
Все эти размышления вместились в один миг, меньше, чем в миг – Артём успел ещё представить, как Галя на шум и выстрелы открывает свою дверь – она, наверное, привыкла к пьяным чекистским дебошам, но тут это форменное быдло разошлось особенно сильно, – и, впопыхах накинув на полуголое тело шинель, делает шаг в общий коридор, злая и невыспавшаяся, поворачивается на топот и шум, и её тут же бьют штыком в живот, потому что ошалевший, забрызганный кровью лагерник не успел перезарядить винтовку – а Галя не успела даже рассмотреть его лицо.
Артём схватил себя за голову, чтоб она не лопнула.
– Идио-от! – пропел он. – Идиот! Какой ты идиот! Твоя привычка ни о чём не думать и жить по течению – убьёт тебя! И ладно бы тебя – она убьёт её!
Что-то надо было делать. Это тебе не снег граблями разгрести. Вчерашние страхи показались дурацкими, детскими… Какие следы на снегу, когда затевается такое! Такое – что? Злодеяние? Но Артём не считал это злодеянием – он ни минуты не сомневался в том, что лагерники имеют право сбежать – их тут убивают – они бегут прочь, чтоб попытаться пожить – кто им запретит?
Но – Галя? Как же быть с Галей? Она же наверняка сделала тут много кому зла – её точно захотят убить. Те, кого она сделала сексотами, – они захотят. Те, кого она отдала своему… как его?.. Ткачуку, который выбивает зубы? Могло такое быть? Или она наврала Артёму про это?