Очерки русского благочестия. Строители духа на родине и чужбине - Николай Давидович Жевахов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
XII
Глазами, полными укора, смотрел Димитрий на новые порядки, на новых людей. Так всё измельчало, побледнело, слилось с общим серым фоном жизни. Куда девалась прежняя козацкая удаль – дитя слепой веры в силу правды, куда исчезли мощные характеры, носители этой веры… Притупилось нравственное чувство… Всё чаще попадались навстречу и пестрой вереницей проходили мимо люди осторожные, боящиеся проронить лишнее слово, равнодушные к правде, не замечающие никаких диссонансов в жизни и потому всегда спокойные, всегда невозмутимые… И мысли одна тяжелее другой тревожили старика, понимавшего, что христианство не может оправдать такого покоя, и в этой мысли находившего себе то утешение, какое примиряло его с бедствиями его мятежной жизни. Недолго прожил Димитрий на родине. Силы заметно покидали его, и, чувствуя приближение кончины, Димитрий написал свое трогательное завещание, проникнутое теплым религиозным чувством и нежной заботливостью о своей «пане малжонке», столь самоотверженно о нем заботившейся во время его «московского арешту». После обычного вступления Димитрий пишет:
«Неусипное всегда всякому, во временной жизни сущу, человеку подобает имети око, если хощет, даби непроходимий час смерти не постигл его неготова. Остерегает нас в том и учит Сам, рекий о себе: «Аз есмь смерть и живот». Чрез сокровенних зрителя Таин Своих, Иоанна Богослова, Христос Господь глаголя: «Буди бдяй; аще бо не будеши, приду на тя, яко тать; и не увеси в кий час приду на тя!». Сего ради и я, не так глубокою многих лет старостию, яко тяжким многих трудов и клопотов претрудненний бременем, имеючи на доброй и свежой безвестныя смерти час памяти, и желаючи того, – да смерть, акы тать, спящи ми сном небрежения, не подкопает храмини тела моего и не похитит внезапу сокровища живота моего; бодрость мою и безсонное бдение сим требующому, ведати предъявляю. Егда хотя телом слабосилен, разумом еднак и умислом всецело, по милости Творца моего, здрав; имению, мне от Него данному, таковую, сим крайней воле моей тестаментом, чиню репартицию:
Душу мою грешную в руце Его безконечнаго вручаю милосердия, з несуменною моля верою, да, по Своей велицей милости и по множеству щедрот Своих, помилует и царствия Своего небесного сотворит наследницею! Тело же, яко от земле составленное, да земле предастся, обычным хрестьиянским обрядком, в обытеле святой Густынской, при гробах родителей моих, – жена и потомки мои должны иметь попечение. На сорокоустое же мене грешнаго поминание до церквей Божиих и обителей святых имееть датися мое определение, якое в особливом реестру есть зде виражено нижей. Прочее же собрания моего имение так диспоную сим объявлением».
«Первородному» сыну своему Андрею, Димитрий Лазаревич отдавал те грунты, «якие от раздачи разним особам осталися» и которыми он владел, по возвращении отца из «московскаго арешта». Себе до смерти и жене своей, после его смерти, завещатель оставлял те грунты, которыми распоряжалась последняя и «до которых грунтов спод арешту московскаго милостивым указом ея императорскаго величества» в дом свой он был отпущен. Эти грунты, еще проживая в Москве, Димитрий Лазаревич думал отдать в полную собственность своей «пане малжонце», рассчитывая доходами с них уплатить накопившиеся долги. «А хто бы, – продолжает завещатель, – с потомков наших, а хотя ис посторонних людей мел при ей старости, до кончини жития ей досмотрети и достойную материнскую честь, пошановане и всякое послушенство отдавати и кости ея християнским обрядком земле предати и за души наши имети старане о роздаче на сорокоустах в милостыню и проч., также и долги наши, если бы мели якие по смерти нашой остатися, оплатить, тому мееть волю, по смерти своей, у вечное отдати владение». Движимое имение «так з быдла, яко и инших господарских речий», после смерти Марии Захаровны завещатель приказывает продать, а полученные деньги поделить на четыре части таким образом: две части отдать Пахомию, одну – «дщере нашей удовствующей Агафеи Бутовичевой», и одну – «дщере нашей панне Анастасии, инокине, в обытеле Ладинской пребывающой». Остальные дочери («иние найминьшия дщери наши») должны были довольствоваться тем приданым, которое получили от матери. Душеприказчиками завещатель оставлял следующих лиц: «Его милость пана Якова Лизогуба, обознаго енералнаго, яко коленгата и благодетеля нашего, велце прошу, дабы, по мне, жены моей, а своей тетюшки, не изволил чуждо оставити, и в свою протекцию и оборону благоизволил приняти»; а также племянников своих Якима Горленка, хорунжего генерального и Павла Раковича и прилуцкого протопопа о. Игнатия Лисаневича, «дабы доколь пане малжонка моя в живых обретати мелася, от ненавидящих, обидящих и укривающих ея имелы свое заступление» и старались бы о точном исполнении завещания и чтобы о всех нуждах жены завещателя, совместно с сыном его Андреем, доносили ясновельможному пану гетману, «которому и я о его регментарскую оборону покорственно прошу». По реестру, приложенному к завещанию, требовалось на помин души и на погребение 1480 золотых, распределенных таким образом:
1) На св. Печерскую обитель – 1.000 золотых.
2) На Густынский монастырь – 100.
3) На Ладинский девичий монастырь – 100.
4) На 5 церквей прилуцких – 100.
5) На раздачу милостыни нищим – 50.
6) На погребение – 100.
7) Отцу духовному – 30.
Такая же сумма определялась и на погребение вдовы завещателя. Всё, что остается из этих 2.960 золотых – деньги или грунты, – принадлежит Андрею и его потомкам. Завещание составлено в Прилуке 10 августа 1731 года[134], незадолго до смерти Димитрия Лазаревича, скончавшегося зимою того же года.
«Так прощался старый козак с жизнью, так оканчивалась эта бурная жизнь, вся ушедшая на жертву дорогим заветам старины. Тяжки были его «претруднения», но бесплодны и запоздалы. Веком раньше и он, и Мазепа были бы героями, но в начале XVIII столетия и современники, и потомство назвали их «изменниками», людьми, своекорыстно нарушившими естественный исторический ход малорусской жизни».
Но если нельзя связывать всю жизнь и деятельность Мазепы с «преступлением» ее последних дней, то тем менее возможно думать, что такое «преступление» выросло на почве каких-либо своекорыстных расчетов гетмана и его сподвижников. Мазепа был слишком умен для того, чтобы не знать, что «старая козацкая воля» могла существовать лишь до тех пор, пока в войнах с неверными, турками и татарами, в защите русского юга от поглощения Польшею находила себе питание, и что вне этой связи должна неизбежно превратиться в анахронизм, где только и может быть окруженной поэтическим