К. Р. - Элла Матонина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однажды, на заре знакомства с Фетом, в каком-то особо вдохновенном настроении Константину захотелось едва ли не математически просчитать, как это из области слов Фет перетекает в незримую область музыки.
«Что Вы за волшебник! Мне кажется, никто из наших стихотворцев, даже отживших и бессмертных, так не чувствовал природы, не умел так любоваться ею и проникаться ее неотразимой красотою. В Ваших стихах слышится, как нежно и с каким восхищением Вы ее любите, она Вам как бы необходима и Вы ею живете…
Скажите мне: все ли, о чем говорится в Ваших стихах, с Вами было, или многое есть только плод творческого воображения? Я знаю, что задаю нескромный вопрос, но надеюсь на снисхождение. Так как почитаю Вас за хорошего семьянина. Я спрашиваю об этом оттого, что сам пишу стихи на небывалые, просто придуманные случаи.
Например, была теплая, светлая ночь, я гулял по лагерю, любуясь ею, встретился с солдатом и разговорился с ним; а кругом сладко пахло тополями. Вот где я нашел содержание стихотворения: как видите, ОНА заменила солдата, прибавились соловьи… Не осудите ли Вы меня за такое лживое творчество? Можно ли описывать то, чего не было с нами в действительности? Вот почему я задал Вам нескромный вопрос».
Афанасий Афанасьевич объемно и серьезно ответил Великому князю, какими разными путями приходят стихи, но письмо поразило его другим. Что-то детское, обнаженно-смущенное и наивное, какая-то поэзия скромности сквозили в нем. И одиночество. Его Императорское Высочество мог бы задать свой вопрос делано-равнодушно, вежливо-сухо, деловито, даже высокомерно, — ведь облагодетельствовал своим августейшим обращением. — А он спрашивает с робостью ученика…
Это письмо навсегда приковало сердце Фета к Константину. Никакое звание камергера, добытое тем же Великим князем, не могло соперничать с чувством, которое поселилось в сердце старого поэта и человека. Однажды Полонский, утешая Фета, написал ему: «Внутри тебя сидит другой человек, никому не видимый. И нам, грешным, невидимый, окруженный сиянием, с глазами из лазури и звезд, и окрыленный. Ты состарился, а он молод! Ты все отрицаешь, а он верит!.. Ты презираешь жизнь, а он, коленопреклоненный, зарыдать готов перед одним из ее воплощений — перед таким существом, от света которого Божий мир тонет в голубоватой мгле!» Так Полонский выказал всю душевную щедрость дружества. Но, может быть, и другое: он шестым чувством поэта предсказал Фету встречу с человеком, который молод, который верит, окрылен жизнью и коленопреклонен перед одним из ее воплощений — божественным даром поэта Фета.
Встречу с Константином Романовым.
* * *Понимая, что Великий князь представляет Царскую фамилию, друзья-поэты любили высказывать суждения, которые, как им казалось, Его Высочество донесет до ушей Государя. По крайней мере, поставит его в известность. Во время визита германского Императора Вильгельма II далекий от политики Полонский в день приезда высокого гостя желает русским и немцам солнца, тепла, тишины, но, словно провидя страшную Первую мировую войну, пишет Константину Константиновичу: «Пусть что хотят говорят и толкуют — мы твердо верим в нашего умного и осторожного Государя. Его нельзя ни запугать, ни ослепить… Желателен же не только мир, но и подъем нашего патриотизма». Афанасий Афанасьевич готов был подать в соответствующие инстанции жалобу на всех фотографов Петербурга, будь то С. Левицкий, К. Бергамаско, Везенберг или кто-то другой, кто так некачественно фотографировал российского самодержца. «Особенно его замечательные глаза и царственный взгляд. Глаза Императора самые выдающиеся во всем Его лике. За исключением глаз Николая Первого, я не встречал таких царственных, громадных, ясных и могущественно спокойных глаз, как у Александра III».
Были еще суждения у друзей о политике, земствах, дворянских правах и прочее. Фет, тряхнув головой и нервно погладив свою большую бороду, решался донимать Его Высочество: «… Вы отговорились полным незнакомством с нашими земскими ведомствами. Но я никогда и не думал входить в подробности наших жизненных условий, не говорить же об общем строе дела и грозных его последствиях в настоящем невозможно…»
Константин иногда его не узнавал, вернее, не узнавал в нем нежного романтического лирика — перед ним был бунтарь. «Стоит взглянуть, — ожесточался Фет, — к чему привело нас наше gnasi (псевдо) либеральное накачивание посредством школ всевозможных подоньев в высшие слои общества. Подоньев мы не облагородили, а высший слой загрязнили и опошлили».
Каким-то непостижимым образом он вдруг к политике пристегивал литературу:
«Ларины „Евгения Онегина“, бедные дворяне, которых никто не протягивал стипендиями ни чрез гимназии, ни чрез прогимназии, но сейчас видно, что это настоящие русские дворяне, у которых „балкон“ есть простая принадлежность дома… „Она любила на балконе Предупреждать зари восход“.
Современный же поэт, интеллигент из прогимназии, взбирается на чуждый ему по природе балкон… восклицает: „Луна горит. Звезда блестит, На темном небосклоне… А мы с тобой, О, ангел мой, Пьем водку на балконе!“»
Константин чувствовал правду в словах Фета. Но не отозвался на суждения о «подоньях». Однако о грядущем голоде не промолчал. Написал, что сжимается сердце от беды и сознаешь, что, кроме денежной помощи, никакой более существенной оказать не можешь. Надо знать крестьянский быт и иметь более ясное представление о положении вещей, без посредства газетных и столичных слухов. А он, Константин, поставлен в другие условия, окружен другими обязанностями… Так ответил, потому что почувствовал: Фет именно его, человека Царской фамилии, вызывал на полемическую дуэль. Накануне Константин написал Фету, что он вышел на балкон в тихий ясный вечер, пахло березой, резедой и розами, он прислушался: не заговорит ли с ним муза… Ну, конечно, муза и резеда… А здесь — неурожай и голод. И хозяйство самого Фета, когда семена, с «таким напряжением попавшие в землю», гибнут от страшного зноя, что жара сменилась дождями и холодом, термометр упал до 12 градусов и Афанасий Афанасьевич в горе, что подмок ячмень, зерно потеряло свою янтарную прозрачность и жатва замедлилась.
Вот тебе и тихий уголок у стариков!
И, как всегда, когда Афанасий Афанасьевич ловил себя на резкости или, как он говорил, «наследил чистое, светлое жилище отлипами жизненного болота», он просил Константина «помочь ему стать человеком, вносящим с собою мир, сердечную теплоту и благоволение». Все эти качества он находил в своем молодом друге. Однажды, как бы извиняясь, он написал Константину: «Все письмо Ваше до того милостиво непринужденно, что я чувствую себя совершенно потерянным. Я могу только любоваться Вашим врожденным даром, обыкновенно называемым тактом… Сам я в подобных случаях чувствую себя человеком, посаженным в мешок для соискания награды за быстроту бега».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});