Романески - Ален Роб-Грийе
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Взгляды де Бонкура на изобразительное искусство, театр, литературу тоже коренным образом отличались от «символов веры» нацистов в данной области. Представление, будто могут существовать так называемые «здоровые» творения (к примеру, созданные хотя бы Арно Бреккером), чью ободряющую, живительную силу и бодрость духа якобы можно противопоставить больному, вырождающемуся буржуазному искусству, — как следовало из теории, единой и для Гитлера, и для Сталина, и для любой другой фашистской идеологии, пусть даже и очень хорошо замаскированной, — это представление казалось ему весьма опасным заблуждением, было в его глазах неким извращением, аберрацией сознания, столь же глупым, как если бы кто-нибудь принялся обвинять, скажем, Аристотеля и Софокла в том, что они якобы развратили своими мудрствованиями древних греков и подорвали их дух. Искусство, по мнению де Бонкура, как и всякая мысль, порожденная умозрительными заключениями, не может существовать, не подвергая постоянно рассмотрению вопросы бытия, а посему, представляя собой проявление некой ниспровергающей и разрушающей все и вся воли, оно, совершенно очевидно, не сможет приспособиться к официально признанным и принятым канонам и правилам. Роль произведений искусства в сфере политики, по мнению де Бонкура, заключалась вовсе не в успокоении и умиротворении отдельного индивидуума или всего общества в целом, не в убаюкивании и не в навевании сладостных грез, а скорее, напротив, в том, чтобы порождать ощущение кошмара и заставлять жестоко страдать. Здесь, как, впрочем, и в других областях, мнение де Бонкура совпадало с мнением де Коринта, и он был вполне согласен с его теорией отрицательного героя, исходя из которой всякий истинный творец и созидатель волей-неволей превращался в преступника по отношению к законам общества, потому что именно преступление и было главной движущей силой его замысла.
Даже если не доходить до крайностей и не ставить свою подпись под декларацией, вложенной в недавнем рассказе Жака Анрика в уста великого Родена, что «чем безобразнее и отвратительнее некое существо в природе, тем оно прекраснее в искусстве», — под заявлением, опровергнутым, кстати, знаменитым «Поцелуем» самого же Родена, — все же в любом случае будет очень трудно пытаться требовать, чтобы изобразительное искусство, кино и литература ограничились изображением одних лишь молодых атлетов с целомудренно-крепкими телами, тех самых, какими Германия восхищалась в фильмах Лени Рифеншталь. Но то же самое можно сказать, повторим это еще раз, и о так называемой «моральной устойчивости», и о «доброй воле», и о «благих намерениях», воспеваемых в социалистическом обществе или где-то еще.
Фредерик де Бонкур был одним из весьма многочисленных почитателей довольно известного в свое время, даже знаменитого немецкого художника, творениям которого, правда, вскоре после прихода Гитлера к власти пришлось по повелению деятелей из СА отправиться на свалку или в лучшем случае в запасники, художника, состоявшего в очень отдаленном родстве с французскими де Коринтами, некоего Ловиса де Коринта (1858–1925), чья семья когда-то тоже нашла прибежище в Пруссии после того, как была вынуждена обратиться в бегство из-за преследований по признаку принадлежности к иному вероисповеданию, которым она подвергалась на населенных католиками берегах Дуная. Эта германская ветвь рода де Коринтов уже давно потеряла последнюю непроизносимую гласную в написании фамилии, точно так же, как утратила и частицу, свидетельствующую о дворянском происхождении, ибо на языке Гёте эта частица утеряла свой первоначальный смысл. Я уже писал о том, что сей феномен встречается довольно часто (в конце «Воспоминаний о Золотом Треугольнике», если мне не изменяет память), когда упоминал об англосаксонской ветви рода де Коринтов, чьи представители покинули пределы нашей страны гораздо раньше, руководствуясь совершенно иными целями, вместе с войсками незаконнорожденного герцога Нормандского, вошедшего в историю под именем Вильгельма Завоевателя.
Ловис де Коринт, обладавший и отличавшийся довольно любопытной манерой рисовальщика, именно благодаря этой манере оказался где-то на распутье, как раз на перекрестке между немецким экспрессионизмом и французским импрессионизмом; он создал огромное, прямо-таки ненормально огромное количество автопортретов, из которых один, пожалуй, самый странный и волнующий воображение (датированный 1912 годом), можно сейчас лицезреть в очаровательном музее возрожденного из руин Кёльна. Написан он маслом, но, так сказать, только в черных и белых тонах, за исключением разве что палитры, где по краям виднеются небольшие яркие разноцветные пятнышки, обозначающие места расположения красок, словно художник настоятельно желал показать и подчеркнуть разницу между теми цветами, в которые окрашены предметы так называемого реального мира, и цветами, которые он, художник и творец, выбирает для того, чтобы изображать этот мир на своих полотнах. На этом портрете у Ловиса де Коринта точно такая же облысевшая голова с несколько скошенным лбом, точно такие же полубезумные, горящие странным огнем глубоко посаженные глаза, глаза одержимого, и точно такие же густые обвисшие усы, какие были и у графа Анри в конце жизни.
У меня есть фотография графа Анри (без даты), на которой он запечатлен в той же позе, что и Ловис де Коринт на портрете, — туловище повернуто к зрителю вполоборота, а лицо — на три четверти, причем так, что взгляд объекта съемки и «портретируемого» устремлен прямо в объектив, — так вот, на этой фотографии сходство Анри де Коринта с запечатленным на автопортрете его отдаленным родственником-брандербуржцем столь велико, что любой мог бы их перепутать. Кстати, я сам совершил подобную ошибку, когда случайно наткнулся на эту смущающую и волнующую воображение (дьявольскую?) картину в музее имени Вальрафа-Рихартца в Кёльне, не зная тогда ни имени ее создателя, ни того, что сам художник и послужил себе «моделью». Добавлю только, что на фотографии де Коринт одет в старый военный френч с высоко поднятым воротником, и точно так же поднял на автопортрете художник воротник своей куртки, сдается мне, такого же военного покроя.
Все тот же Ловис де Коринт, которого на протяжении всей его жизни неотступно преследовали мысли об одной и той же персоне,