Великолепие жизни - Михаэль Кумпфмюллер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пауль, конечно, почти сразу догадался, кого она ждет. Она не говорит ни да, ни нет, что на самом деле уже признание, но в конце концов сдается: да, его, господина доктора. Теперь, задним числом, Пауль уверяет, что почти сразу что-то заметил, нечто вроде искорки, за ужином — как доктор с ней разговаривал, как на нее смотрел, обычно люди так не смотрят. А он для тебя не староват? Самому Паулю слегка за двадцать, для него любой тридцатилетний уже старик. Зато, правда, он очень хорошо говорит о докторе, какой он необыкновенный человек, деликатный, чуткий, предупредительный, к тому же писатель, даром, что ли, в конце концов, чуть не половина лагеря в него влюбилась.
Он сказал, что поедет с ней в Берлин, выдавливает она из себя.
Кто? Доктор? И из-за этого ты ждешь его здесь? Так куда проще и логичней ждать его в Берлине! Когда он собирался сюда приехать?
Этого она, к сожалению, не знает, но если ей отсюда уезжать, то ни в коем случае не в Берлин, в Берлин она теперь только с ним поедет.
Он перебрался на дачу к своей сестре. Вчера, сразу после разговора с Паулем, пришла открытка, и теперь она вообще не знает, как ей быть. Сестре его вид не особенно понравился, и поэтому он на несколько дней переехал к ней за город. Название ничего ей не скажет. Местечко называется Шелезен[5]. Оттла была ужасно настойчива, она практически не оставила ему выбора. Сказала, что я выгляжу как призрак. Ты ведь не захочешь жить в Берлине с призраком? Вчера, на кухне, читая открытку, она только одно и успела подумать: нет, нет, прошу тебя, любимый, ты совсем не в ту сторону поехал, возвращайся, как же я тут без тебя.
Пауль утром сразу все заметил и стал приставать: что с ней, ради Бога, что стряслось? Дурные вести? А она даже не знает, дурная ли это весть или просто весть, она читала открытку снова и снова, особенно насчет призрака, и теперь, мало-помалу, начинает успокаиваться. Если по-другому нельзя, то, может, это и хорошо. Ей просто надо понять, куда ей в ближайшее время деваться. Она могла бы поехать к своей подружке Юдит, та проводит лето в деревне под Ратенау, там она пока что и поживет.
Пауль говорит: заметно, конечно, что ты огорчена, но видно и другое: насколько ты счастлива. Он помогает ей на кухне, сидит с ней в саду, приносит кофе, печенье, говорит ей комплименты, но не пошлые, а так, что ей и вправду приятно, как будто вместо доктора, который ведь сейчас комплиментов ей говорить не может. Он приедет, уверяет Пауль. Не такой же он дурак, чтобы не приехать и оставить тебя тут невесть кому, — и когда он так говорит, она и вправду верит: да, приедет. Она вся какая-то слабая, но на душе все равно радостно, даже если ничего не останется, только эти дни с ним, мостки причала, лес, и первый раз в его комнате, и потом второй. Но даже если бы и второго раза не было, ей достаточно просто знать, что он есть, что он для нее, тогда достаточно, если останутся только письма, телеграмма, да любой пустяк, — лишь бы только знать, что это от него и только для нее.
На следующий день у них появляется жилье. Ханс прислал телеграмму, не сказать, чтобы очень любезную, но жилье у них, похоже, и вправду есть: большая комната с эркером, в Штеглице, на неведомой улице, она такого названия и не слышала никогда, и даже с ванной и кухней. Сперва она не верит такому счастью, потом, все-таки поверив, чуть не прыгает до потолка и в тот же день рассказывает все Паулю. «Для твоего доктора», — так Ханс написал. Но дело срочное. До конца недели надо решить, тут же и телефон, и фамилия хозяйки (госпожа Херман), которая, если намерения их подтвердятся, возьмет с них задним числом плату за половину августа. В конце ни привета, ни теплого слова, только имя, пусть не держит его за дурачка, с какой еще радости станет она в лепешку расшибаться ради какого-то курортного знакомства.
О своей берлинской комнате он еще ничего не знает. Последнее письмо от него от позавчерашнего дня, и все равно странно, что он ну совсем ничего не почувствовал, иначе наверняка бы порадовался, но письмо какое-то унылое, словно все его дни — тяжкая борьба, исход которой ему самому не ясен. Он сидит на балконе на солнышке, с утра читает в газетах про Берлин, как там с каждым днем все ужасней и ужасней, решает больше вообще газеты в руки не брать, но каждое утро все-таки их читает и пугается с новой силой.
Он рассказал о ней Оттле, пишет он, о том, что она есть и как она его преобразила. Оттла уставилась на него во все глаза, потом сказала, что ей это знакомо, по своему мужу Пепо, она тогда чувствовала примерно то же самое. «Не хочешь ли ты приехать в Шелезен? Места здесь достаточно. Тебе бы здесь понравилось, погода пока что вполне хорошая, а обе моих племянницы — восхитительные малышки». Они живут в небольшом пансионе над колониальной лавкой, окнами на деревенскую улицу. Сама деревня не слишком большая, он упоминает уютную долину, вокруг лесистые холмы, по которым он иногда гуляет, пишет о купальне, в которой, правда, пока что не был ни разу. Но отчетливей всего она представляет его самого, там, в комнате пансиона, ей видится что-то такое же, как в Мюрице, когда он на балконе сидел и читал, и тот же его отрешенный взгляд, скользящий по лесисто-холмистым окрестностям, только моря там нет, не то, что здесь, где между пальцами все время прибрежный песок.
Милый, взгляни на меня, пишет она. Ты еще меня видишь? Я сейчас в саду за длинным столом, и я вся дрожу из-за Берлина. И то ли я здесь, то ли в твоей новой комнате, как мне кажется, просторной и светлой, и там всегда солнце. И я не знаю, куда податься, пишет она. Тут сейчас ветрено, все трепещет, колышется, летит, стремится куда-то, вот и это письмо рвется к тебе, с тысячью поцелуев, твоя Дора.
Дёбериц — вот как называлась та деревушка, теперь она вспомнила. Может хоть завтра с утра в поезд садиться, написала Юдит, правда, с пересадками намучишься, но приезжать можешь в любое время. Оказывается, Юдит сама там лишь неделю и останется до конца сентября, надо наконец к экзаменам подготовиться, а в такую дождливую погоду чем еще заниматься? Приезжай, я тебе ужасно рада. Мужчин, правда, никаких, к сожалению, я, по крайней мере, таковых не заметила, есть только деревенские подростки, которые вовсю на меня глазеют, да ты сама увидишь.
Пауль несколько огорчен, узнав, что она собралась к Юдит. В глубине души он, видимо, надеялся, что она поедет с ним в Берлин, но она теперь хочет только в Дёбериц, уже вроде как прощаться начала, прямо там, на пляже, словно боится, что потом, не дай Бог, забудет, хотя ведь еще только четверг. Вид у Пауля и вправду грустный, но вечером, когда они поют и танцуют с детьми, все как будто уже забыто. Она целую вечность не танцевала, Пауль ее уговорил, и вот они кружатся в танце. Он не слишком ей подходит, да и она ему, но все равно — они танцуют.
9С тех пор как доктор снял комнату в Берлине, он опять взбодрился. Хозяйку интересовали прежде всего деньги, она даже не спросила, когда он намерен въехать. То, что он доктор, ученый человек, похоже, произвело на нее впечатление, она постоянно только так к нему и обращалась, на предложение перевести плату за комнату в иностранной валюте согласилась немедленно, у них тут, в Берлине, бог весть что творится. Так что у него теперь в Берлине своя комната. Он пытается припомнить, где примерно это находится, шлет Доре телеграмму, что все улажено, и в этот миг, в близком предвкушении новой жизни, он даже почти весел.
Она пишет, что в Мюрице больше оставаться не может и пока что переедет к подружке. Может, это и хорошо, а может, и нет. Былое ощущение чуда куда-то пропадает, только в ее письмах еще что-то от былого волшебства остается. Названия Дёбериц он отродясь не слыхал. В пансионе есть небольшая библиотека, там, помнится, был атлас, он долго ищет, наконец находит, от Берлина это меньше сотни километров, к западу.
В первые дни в Шелезене ему нелегко. Ведь это его прошлое, здесь все до боли знакомо и близко, уютные виды, дома, виллы, то ли деревня, то ли уже дачное место, проселки, рощицы, леса. Здесь, вдали от шума городского, сколько-то лет назад начался его роман с Юлией, вон на той вилле, что уже почти на околице, там сейчас Макс и Феликс поселились. Больше свободных комнат там не нашлось. Он рад, что ему не придется там жить, но потом, когда как-то после обеда отправляется туда и стоит на ступеньках крыльца перед входом, сам не понимает, чему радовался, — он вообще не помнит, кем он, собственно, тогда был. Все эти любовные истории стираются в памяти, вернее, одна стирает другую, письма, блаженство поцелуев и объятий, одно наплывает, унося другое, бесследно, даже тени не остается.
На этой вилле он тогда написал свое «Письмо к отцу».
У Оттлы достает чуткости ни о чем ему не напоминать. Она идет рядом с ним, поглядывая по сторонам так, словно всю жизнь тут прожила, вспоминает лишь случаи, касающиеся только их обоих, — как они однажды, уже за полночь, перелезли через забор купальни и плескались в лунной дорожке, какие-то их шалости за столом, скалы в форме жутких образин, по которым они в первое лето карабкались. Ты помнишь, спрашивает вдруг она, указывая на домик, что примостился вдали на склоне, — там, на опушке, они когда-то нашли кошку с котятами. Воспоминание очень смутное. Кошка с котятами, да, но не отчетливо, без подробностей, он не помнит ни окраски, ни смысла, который для Оттлы с этим случаем связан.