Ловцы - Дмитрий Ризов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты это что, мужик? — спросил он наконец, раскачиваясь из стороны в сторону, готовый отпрыгнуть еще глубже во двор.
— А кто стрелял? Кто? А?.. — наступал Опресноков.
— Кого собрался убивать-то? Чай, в бога сам веруешь?
— Хоть и верую, тебе-то что? А вот против лома-то нет приема. — Опресноков угрожающе засопел, не спуская взгляда с Тришкиного лица, с толстых оттопыренных губ его, с бутылочного цвета глаз навыкате, которые тот с трудом оторвал от лома и перевел на самого Опреснокова. Теперь они уперлись взглядами друг в друга. И тут же ощутили какую-то легкую щекотку в глазах, каждому захотелось взгляд отвести. Длилось это минуты полторы, пока у Опреснокова не выступили слезы. «Душами боролись…» — так определил он потом это великое глядение. Кто знает, если бы Гришка неожиданно не захлопнул что было сил калитку, так, что она едва не впечаталась в лицо Опреснокову, он, может, и вообще бы заплакал. Но теперь Опресноков-старший с облегчением швырнул бесполезный лом на дорогу, возвратился домой, задумчиво нацедил из бочонка браги в кружку, выпил ее, держа обеими перепачканными в ржавчине руками, и пригрозил в пространство.
— Вы у меня еще попляшете. Вы у меня вот тут теперь, — он сжал кулак, потом вытер руки о штаны, полез на печку, где тотчас же уснул, повернувшись лицом к стене.
Не ошибся он, угадал: Милюки действительно почувствовали себя попавшими в его выпачканный ржавчиной кулак. О, они тоже умели думать… И тоже решили, что так и есть: они у него в руках. Опресноков еще и до обеда не проспал, как совершен был к нему первый визит. По этому поводу его и разбудила жена.
— Вставай, вставай… — свистящим шепотом наговаривала она, тряся за плечо. — Пришли к нам. Милючиха пожаловала. Вставай…
Рука ее в том месте, где ночью прошлась по ней мужнина плеть, была теперь перевязана белым платком.
Сон мигом отступил. С печки Опресноков спрыгнул по-молодому, перед зеркалом в простенке расчесал растительность на лице, помочил под умывальником глаза, утерся и с ощущением в груди каких-то радостных предвкушений пошел в сени. Дело не закончено, будет продолжение. Будет! Визит Милючихи — не Гришки, не хозяина, а именно ее, о… он очень много значит. Правильно… И они смекнули. Молодцы! За стрельбу-то из ружья по живому человеку что полагается? Тюрьма… Подумать, и то страшно. Вот он, корень всего: тюрьма. Прибежала мать хвостом вертеть. Ну-ну, поверти. А мы посмотрим, что слупить с вас за вашего пучеглазого.
Жена поджидала его в сенях.
— Как Толька, рыжий бес? — спросил он ее шепотом.
— Я к Фиалкову бегала. Он сказал: ранки маленькие, — захлебывалась она от распирающих чувств. — Ничего, говорит, страшного. Два-три дня — и одна коросточка останется. Мальчишки, говорит, бегают, ногти на ногах о камни сшибут — это много опаснее. А они помочатся на пальцы-то, пылью притрусят или золой, и болезни конец.
— А ты ццц… — прошипел Опресноков, осаживая ее. — И Тольке скажи, чтоб с чердака носа не показывал!
— Да что ты, бог с тобой.
— Ццц… Смотри мне.
Соорудив на лице выражение глубочайшей насупленности и крайнего расстройства, он вышел во двор.
После темных сеней яркий солнечный свет ударил в глаза, ослепил на миг, Опресноков загородился от солнца ладонью, испортив всю свою подготовку… В следующий миг он уже видел порхающих капустниц над цветущей тыквой и огуречной грядой. Куры копались в земле возле сарая. Безухий кот Фома, отморозивший уши еще в позапрошлую зиму, припал к земле и не сводил глаз с воробьев на крыше сарая, нервно охлестывая бока хвостом. Опресноков еще чуток помедлил, перевел взгляд к воротам, к калитке, куда от крыльца вела хорошо утрамбованная тропка, посыпанная кирпичной крошкой. Там, у калитки, увидел он наконец саму Милючиху. Она стояла с решетом в руках, на решете горкой громоздились спелые, самый-самый сок, помидоры. Рядом к воротам приставлен лом, брошенный им утром на дороге.
«Меньше и принести было нельзя, — недовольно отметил про себя Опресноков. — Кто же помидоры в решете носит? В нем яйца носят, а не помидоры. Как стрелять, так мастера, а как расплачиваться, так решетом…» И еще Опресноков отметил: лом не Милючиха принесла. Тяжеловат он для нее. Не иначе по ту сторону ворот или сам стоит, или Гришка. Страхуют.
Ждала Милючиха терпеливо, спокойно.
Из-под надвинутого на лоб темного платка с редкими бордовыми цветами страдальчески выступал прямой крупный нос, рот плотно сжат, резкие складки охватили его со стороны плоских щек, и вообще вся она сейчас напоминала богомолку, монашку даже, вышедшую из кельи на люди, собрав все силы свои, дабы внешней суровостью отгородиться от суеты погрязших во грехе людишек, не пускать в себя их, не пачкаться. Такой показалась она Опреснокову. Но совсем о другом думала сама Милючиха. Сердце ее разорваться готово было от мысли, что из-за этого дурацкого выстрела все теперь в их жизни, так хорошо начавшей отлаживаться в последнее время, может полететь вверх тормашками. Горько, горько…
После утренней встречи Опреснокова-старшего с Гришкой у Милюков состоялся совет. Очень серьезный вышел разговор. Придвинувшуюся беду нужно было отводить любой ценой, ничего не жалея, сразу — по крупному. Делом, конечно, займется милиция. С этой-то стороны и идет беда. Но если уговорить Опреснокова, все, может, и обойдется.
— Чего тебе? — окликнул Опресноков. — Хлеб за брюхом не ходит, подойди, поговорим.
Милючиха покорно приблизилась, поставила на крыльцо возле ног Опреснокова помидоры. Слезы блеснули в уголках ее глаз. Она шмыгнула носом, достала носовой платочек, вытерла глаза, высморкалась и сказала неожиданно для себя же самой:
— Только ты решето потом верни.
«Ну и баба! — ахнул Опресноков. — Тут их судьба решается, а она — решето верни…» А вслух он сказал:
— Помидоры твои мне не нужны. А вот с Рыжиком, с Толькой то есть, не все ладно выходит.
— Где он? — испуганно взметнулась Милючиха.
— Там… — неопределенно-печально махнул рукой куда-то Опресноков, по взмаху этому нетрудно было понять, что дела у Рыжика плохи. Очень плохи… — Будем составлять протокол. Заявление в милицию я уже написал, правда, пока не отнес, — рассуждал Опресноков. — Так что помидорами не отделаешься, тюрьмой пахнет.
На глазах у Милючихи опять выступили слезы:
— Уж и тюрьмой сразу… Может, договоримся?
— Не этим ли? — он тронул носком решето.
— Почему этим? Это я так, гостинец. От чистой души. Помидоры раннего сорта, на базаре кусаются. Вот я и подумала: почему бы хорошим людям приятное не сделать?
Она ждала: примет или нет? Если примет, и остальное сладится. Но Опресноков твердо уже решил: не принимать. Пусть попляшут. А потом… Он уверен был, потом они все, что нужно, выложат: и то, и се, и помидоры в придачу… И не дальше как уже завтра, ну, крайний срок, в течение недели. Затягивать переговоры выгоды им никакой, как бы время не ушло.
— Значит, так? — поняв его, Милючиха забрала помидоры. Вздохнула, пошла к воротам.
Опресноков не стал ждать, пока она выйдет, быстро вернулся в дом, подкрался к окнам, выходящим на улицу. Так и есть: через дорогу томился Гришка, не спуская глаз с его ворот, откуда выходила мать с решетом отвергнутых помидоров.
Это был удар! То, что это именно так, даже отсюда было видно по выпученным Тришкиным глазам — расстроенным и испуганным одновременно.
Теперь Милюки как мухи в паутине: чуть пошевелятся — и еще глубже липнут. Вот потянет он за паутинку, на которой Гришка висит, а что стрелял именно он, у Опреснокова и тени сомнения не было, Милючиха платьишко последнее снимет с себя и отдаст, лишь бы беду от своего пучеглазого отвести. Теперь одно от него требуется: сидеть и ждать. Больше того, что сделалось само собой, ему уже не сделать.
Глава пятая
Едва коровы отревели в ответ на ласковые голоса хозяек, разбрелись по переулкам, принеся в город запах парного молока, едва прошел молчаливый пастух, волоча в дорожной пыли кнут, уставший за долгий жаркий день угрожающе щелкать, — вернулся и Володя Живодуев. Он нырнул к себе в подвал, осторожно провел в дверь удочку, положил ее на гвозди, специально вбитые для этой цели в стену, и вывалил улов в таз. Удачливый рыбак обирал с влажных рыбин траву, которой они были переложены в сумке, когда появилась мать.
— Пришел, кормилец, — нараспев приветствовала его мать, чмокнула в щеку и запустила руки в таз.
Она любила рыб, перебирала их, любуясь. Подносила крупных к лицу, с удовольствием ощущая речной, клейкий волнующий запах, снимала с чешуйчатых боков травинки и даже поцеловала большого голавля. Сейчас напоминала она девочку, сильно-сильно кем-то обиженную, но не потерявшую из-за этого охоту к игре. Ей хотелось опустить рыбу в воду и поводить ее там, будто та сама плавает. Она думала: удивительно, убитая птица или какое-нибудь животное тревожат, их даже пальцем боязно тронуть, а рыба… совсем другое дело.