От первого лица - Виталий Коротич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ну что же - тем интереснее ожидать концерта. Тем более в Гамбурге, старом пролетарском центре, где не раз выступал Эрнст Тельман и где на антиракетные демонстрации собираются по нескольку сот тысяч человек сразу. Концерта ожидали многие, и только серое и низкое небо над Гамбургом безучастно сочилось дождем, неприветливым, холодным. Да и афиш было немного - я заметил лишь несколько: на двери университетского корпуса, на книжном магазине.
Впрочем, своя закономерность была и в этом - все по доброй воле, - и афиши стали частью общего отношения к проблеме. Когда я шел по территории Гамбургского университета, то рядом с афишами увидел большие плакаты, извещающие, что университет на веки вечные объявлен территорией, свободной от ядерного оружия, так решило собрание студентов и преподавателей. Все понимают, что это символично, что если атомная бомба взорвется, скажем, в Гамбургском порту, то и от Гамбургского университета не останется даже начальной школы. Но тем не менее...
Гамбург предчувствовал выступления борцов за мир, а не только концерт модных певцов. Все гости города существовали в тени идеи, во имя которой съехались. И тон мой серьезен сейчас еще и потому, что говорю о чужой целеустремленности во имя цели, которая никому не чужда.
Наши хозяева делали все основательно. В деловитости гамбуржцев, занимающихся организацией встречи ассоциации «Артисты за ядерное разоружение», было много уверенности и даже знания того, что все будет, как надлежит.
А как - надлежит? У всех ведь - по-разному. Кому-то определенно снится Германия в ее роскошных бандитских пределах тридцатых и даже сороковых годов; кто-то хотел бы заставить нас в Советском Союзе жить по-другому; кое-кто не прочь перелопатить Америку; да мало ли кто чего хочет. Но над всеми покачивается бомба; как гирька на безмене: чуть сдвинь ее - и все становится совершенно другим. Бомба висит над всеми сразу, безмолвно предостерегая от того, что нельзя.
Не знаю точно, кто первый выдумал ее, кто раньше всех догадался, что в небольшую скорлупку можно вложить такое вот ядрышко. Когда-то в Ульме, в этой самой западной части Германии, родился Альберт Эйнштейн, немало причастный к тому, что американцы, так сказать, первыми положили атомную бомбу человечеству на тарелку. Но не будь Эйнштейна - бомбу все равно бы соорудили; ее изобретали снова и снова и до сих пор изобретают, не зная усталости. Мы запомнили великие имена первых - Ферми, Курчатова, Бора, Оппенгеймера, - ужасаясь тому, что иное оружие существует.
Бомбы прерывают, испепеляют, а не творят. Цепную реакцию можно пересчитать и переоткрыть. Но если бы полтысячи лет назад в Нюрнберге не родился Альбрехт Дюрер, он бы не родился больше нигде, и человечество наверняка было бы не так зорко, как ныне.
Дюрер сгорит первым - листы его гравюр ломки и воспламенимы. Надо сберечь Дюрера. И Репина, и Феофана Грека с Рублевым. И цветы, которые наша соседка рисовала на стене хаты, тоже надо сберечь. Борьба за мир - еще одна попытка Архимеда отогнать захватчика от рисунков и чертежей. Может быть, со второго раза повезет больше?
Так или иначе, мы должны сегодня регулировать свои отношения разумом, а не ненавистью; возмущением, а не агрессиями; общностью, а не разъединенностью. Мы должны воспринимать друг друга исключительно через жизненную потребность в мирном сосуществовании.
Некогда родился в Нюрнберге Альбрехт Дюрер и выгравировал Страшный суд, а кроме того, было нарисовано еще много картин, создано немало гравюр, выстроены дома и сооружены каналы, которые необходимо сберечь. Суд над нацистскими военными преступниками в Нюрнберге был бы, по-моему, еще и личной радостью для Дюрера, - времена соединяются и в этом.
Борьба за мир - еще и потребность лучше понять друг друга через потребность в существовании. А чем является антивоенная деятельность для нас, советских, - предельно ясно. Наше государство началось с решения дать людям хлеб, землю, мир...
Борьба за мир стала на Западе не только мощным направлением общественной мысли, но и одной из главнейших тем произведений современной культуры. Здесь очень четкая эстетика, узнаваемые нормы поведения. Впрочем, в Гамбурге разделение было нечетким - люди по обе стороны рампы вели себя похоже, были похоже одеты, держали те же плакаты с одинаковыми синими, красными, желтыми, зелеными, белыми голубями.
Впрочем, до того, как я принял участие в концерте, интересно было приглядываться к устроителям.
Армия энтузиастов действовала незаметно и убедительно; ни суеты не было, ни словесного грома, но все гости - на виду, и стоило попросить машину, как возникала машина; стоило заказать газету, кофе или телефон - все предоставлялось немедленно. И при всем том - не было ответственных лиц с красными повязками, которые многозначительно помалкивают за столиком в вестибюле, и красных стрелок по стенам, указывающих на штаб со скучающими барышнями, которые просят присесть и подождать, еще не спросивши, чего же ты к ним пришел. Это я забурчал сейчас, так как мне обидно оттого, что деловитость, пунктуальность мы привычно нарекаем немецкими качествами - будто такое возможно только у них. И все-таки: хозяева праздника-встречи были деловиты без навязчивости, без подчеркивания того факта, что как-де они славно работают...
Еще одно: полиция города Гамбурга к обеспечению порядка на концертах никакого отношения не имела. Обеспечивали порядок в основном люди нестриженые-небритые; те вот самые внешне модные молодые люди в кроссовках и джинсах, которые у многих в нашей стране вызывают любые ассоциации, но никак не связанные с пунктуальностью и порядком. Но здесь они следили за тем, чтобы все было как следует, показывали, кому куда идти, напоминали, когда чей выход на сцену. Актеры тоже были в основном наряжены так же, даже в академических номерах концерта ни одной фрачной пары. Даже среди исполнителей моцартовского «Реквиема» был некто в джинсовой куртке, и я уговаривал себя, что ничего страшного, может быть и так (некоторые новации доходят до меня с задержкой, но - ничего страшного, как правило, я терплю и приглядываюсь; готовясь к своему выходу на сцену, я даже снял галстук, хоть с расстегнутым воротом было холоднее...).
Мода есть мода, и ничто человеческое не чуждо гамбуржцам. Сидели, покачиваясь на стульях, похлебывали из банок пиво и кока-колу, жгли бенгальские огни. Сообщество присутствующих объединялось еще и тем. что от дождя слушатели концерта-митинга накрывались целыми полосами полиэтиленовой пленки, раскатывая ее вдоль ряда поверх спин и голов. У нас так покрывают теплицы с ранними огурцами.
Молодцы все-таки, молодцы они и - до чего же все это серьезно! Когда я вспоминаю сосредоточенно глядящих на сцену зрителей, взбунтовавшихся солдат бундесвера, занявших ряд чуть ниже меня, на душе становится легче. Музыка гремит над головами, растворяется в дожде, омывает многие стандартные репутации, стандартные представления...
Весной в Нюрнберге я слышал выступление бывшей узницы Освенцима. «Фашизм извращает все, - сказала она. - Фашизм даже музыку извратил. Измученных, едва живых, они заставляли нас танцевать под веселые мелодии. Можно было возненавидеть музыку, но мы там ненавидели гитлеровцев. Антифашистская - а теперь и антивоенная - борьба - это возвращение человечеству жизни; это возвращение человечеству музыки. Это спасение и музыки, и жизни...»
Музыка. Я очень ожидал ее в Гамбурге.
...Двадцать тысяч человек сгрудились на стадионе под серыми осенними небесами немецкого северного приморья. В одном конце футбольного поля выстроили эстраду - этакий просторный эшафот, по которому в течение всего концерта (тоже стиль: во время выступления одного певца второй за спиной у него расстанавливает свою технику, стучит по микрофону; какие-то люди ходят по сцене, разговаривают, - атмосфера рабочей репетиции, а не концерта, хоть позже я увидел, что многие из кажущихся «неорганизованностей» были хорошо срежиссированны к пользе дела; вдруг начинал петь не один солист, а двое-трое внезапно сомкнувшихся на сцене людей...) бегали репортеры, катали телекамеры, переставляли свет. Актерское бесстрашие было и в том, как выставляли они на дождь свою драгоценную усилительную технику, как вытряхивали из уникальных гитар и скрипок струи гамбургского дождя.
Все были такие разные, и все были так едины в желании доказать свою убежденность в том, что человечеству стоит жить дальше и - что мы выживем непременно. У каждого была своя система взглядов на мир, собственная иерархия ценностей, иная песня в гитаре, или в трубе, или в скрипке, или даже в барабане, но все понимали, что нам необходимо жить вместе и выжить вместе. Если бы смешать все личные убеждения присутствующих - это была бы неимоверная смесь - то же самое, что случилось бы, если слить в одну бочку содержимое всех бутылок из бара. И тем не менее, если уж идти за моим примитивным сравнением, то как в смеси разных сортов спиртного доминировал бы алкоголь, так и здесь доминировало стремление к миру. Оно было в словах, в атмосфере, в опьянении воздухом и песней надежды, которые одновременно окутали множество таких разных и таких похожих людей.