Время полдень - Александр Проханов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Как же кто кончит? Ну эти?
— Красавицы-то? Выпьют шампанское, губки бантиком, щечки маками. Закачают перманентами, подпевая оркестру. Затопчут под столом каблучками. А потом пойдут кружить и плясать вон с теми железнодорожниками, после каждого танца поправляя блузки, позволяя вести себя под руку. Не поддаваясь, однако, на искушение, ибо все-таки верные жены. В конце концов откажут своим кавалерам, споют хором популярную песню и пойдут отдыхать в гостиницу до утренней ревизии.
— Ну, а горные орлы?
— Пахнет на них из рюмок родными хребтами, а они, испытав ностальгию, пошлют в оркестр красненький хрустящий гостинец, и тот исполнит «лезгинку». А они воинственно, яростно, гневно спляшут ее, вызывая восторг местных дам.
— Ну, а наши, родные, с графинчиком?
— Те закажут второй. И, услышав «лезгинку», усмотрят в этом некий вызов, укол самолюбия и вместе с тем богатырский позыв. Пошепчутся с оркестром и спляшут «цыганочку», выделывая такие колеса, на которых далеко бы уехать, кабы не пора закрываться. Пойдут, унося в груди под галстуками грохочущие дизели, и долго еще в номере, сидя на кроватях, будут пить чай из автоклава и спорить по службе.
— Ну, а мы с вами как вечер окончим?
— Мы-то? Про нас до конца неизвестно. Во всяком случае обещаю вам не закатывать приступ.
Умолкли серьезно, до одновременного дрожания губ. Рассмеялись громко.
Возвращались на свои места музыканты, брали инструменты, осматривая их сияющие грани и раструбы, трогая в них невидимые центры звучания. Ковригин наблюдал отрешенные их движения, не адресованные к залу реплики. Будто они принесли с собой нечто понятное им одним, не удостаивая пьющих, жующих.
Вот припали к своим орудиям. Качнулись в согласии. И грянули медью, электрическим, струнным стенанием, громким, сентиментальным и сладостным, известным еще их бабкам, прабабкам, чудесно сохраненным, подхваченным ныне в этой земле и пространстве.
Ковригин испытал мгновенное, знакомое непонимание всего, бывшего дороже любого понимания. Драгоценный абсурд, в котором все то ли было когда-то, то ли вовсе никогда не бывало. Это длилось мгновение, как пролет частицы из того саксофона, и исчезло, оставив крохотную бескровную ранку.
— Снайпер, зрачок — и белочка синим комочком, — сказал он чуть слышно.
— О чем вы? — спросила она, заслушавшись.
— Эти дни, вчера и сегодня… Что-то кончается и достраивается, в который раз обретая ненужную цельность, чтобы исчезнуть. Тот ребенок с вишней на даче — не я… Тот солдатик, бегущий в атаку, — не я… Тот любовник, счастливый муж — не я… Все они стали не мной. Как бы отошли и, сойдясь в стороне, следят за мной, настоящим. А я, с другими глазами, лицом, с другим пониманием всего, ращу в себе нового двойника, чтобы снова отпустить от себя… Ведь странно, верно?
Она чувствовала его муку и момент ее появления, понимая ее не умом, а иным, в ней возникшим опытом.
— Да, понимаю… Я и дитя, я и старуха. Я и жена, и вдова. И песец, и рыба. Многое так и умрет не родившись, а иное родится, но потом все равно умрет… Вы об этом?
— Наверное, да. Вам это еще предстоит, а у меня уже было, есть. Кто-то выходит из меня, как из дома, все унося с собой. И мне снова, в который раз, обживать эти стены, углы.
— Расскажите о тех, кто вышел.
— О ком?
— Ну, о том, кто бежал в атаку.
— Где-то бежит, спотыкается.
— О нем расскажите.
Кругом танцевали. Тот стол, где сидели женщины, был пуст, и все они кружились и двигались, крупнотело, краснолице. И все опять повторялось…
…Белое поле ржи. По пыльному тракту, рассыпаясь, бежит колонна, кидая винтовки, сбрасывая скатки, мешки. Две бронемашины с крестами, выкатив на опушку дубравы, зыркая башнями, долгим, долбящим огнем бьют по пехоте, сметая ее на обочину, выстригая плеши. Колонна, теряя очертания, длину, наворачивается в орущий, пылящий ком.
Ей навстречу, вскинув наган, орет командир:
— Назад! В цепь! В атаку!.. Убью, стервецы!.. Вперед!
Гребет руками, стараясь удержаться на гребне, повернуть катящийся вал. Но его огибают, прыскают от него, не встречаясь глазами.
Горстка бойцов, растерянных, крутящих головами, подтягивается к своему командиру, остановленная его хрипом, готовая забыть о нем, отмахнуться, снова кинуться вспять. Он, Ковригин, заправляя ленту обмотки, видит оглупленное ужасом, со слюнявым ртом конопатое лицо пробегающего. И сквозь страх и тоску, сквозь слепую беду и позор под этим солнцем в пыли кидается к командиру. И тот утягивает его за собой криком, костяным, вперед устремленным телом, слабым блеском нагана:
— Остановить их!.. В атаку!.. Вперед!..
Малая горстка бежит по обочине, вдоль белой, горячей ржи, со штыками наперевес. Лица рядом бегущих. Бородач крестьянского вида, озабоченный, косолапый, неловкий, старательно обегающий кочки. Грузин, потерявший пилотку, с белым, словно счастливым оскалом, с золотым ярким зубом, узкоплечий и верткий. Остроносый худенький мальчик, городской, тонкогубый, с удивленной над бровями морщинкой.
Ковригин их видит, и свой штык, и дуло винтовки, и белую стеклянно-прозрачную, лучистую и мохнатую рожь, и сквозную, исчезающую синеву василька, и мелькнувший полет стрекозки, и высокие летние облака. В нем — надежда, и знание об этой земле, о тех, дорогих, на даче, и мысль: «Я бегу… Среди всех дорог эта узкая тропка. И нет другого пути…»
Машины из-под темных дубов, вращая округлыми башнями, высекали короткие трескучие вспышки. И рядом люди будто падали в травяные, темные ямы, проваливались по самую шею. Исчезли бородач, грузин. Мальчик, охнув, тянулся вслед из травы. Они бежали теперь вдвоем, командир и Ковригин, помещенные в светлое, уменьшающееся пространство между рожью, дубравой и небом.
На неловком скачке, наступив на свою обмотку, он упал, отпуская вперед командира, видя его удаление, зная свою перед ним вину, невозможность вскочить и бежать. Не вскочил.
Командир, ощутив на бегу свое одиночество, встал, озираясь. И, урча, пуская голубые дымки, машины вышли из-под волнистых дубов и двинулись на него, огибая, держа под прицелом.
Ковригин видел их ребристые колеса, кресты, короткие стволы пулеметов. И лицо командира, измененное, осветленное, будто явилось в нем знание о тех отступающих, бегущих и других, лежащих, о себе, одиноком, живущем.
Командир выставил руку, как в тире, сухой и стройный, и стал пускать одну за другой пули в броню и кресты. А потом приставил наган ко лбу и упал от неслышного выстрела.
Так и запомнил: чуть видное, в зеленой форме, лежащее командирское тело. Выхлопная гарь из машины. Смятые бегом колосья…
— Вот такой она была, та атака… Атака сорок первого года, — сказал Ковригин, возвращаясь в музыку, в свет, удивляясь свежести памяти. — Даже мохнатые колоски сохранились…
Ольга слушала его, испытывала робость. Он был удален от нее на огромное, ей не принадлежащее время, с той рожью, бегом, пыльной обмоткой, его молодостью, другими, от нее скрытыми лицами.
И одновременно был беззащитен, открыт, со своей седой головой, с вторжением в свою исчезнувшую молодость и обратным из нее возвращением.
— А сейчас, — загудел в микрофон солист нагловато, любезно и барственно, — мы исполним заказ наших гостей с Кавказа. Популярный народный кавказский танец «лезгинка»!
И ударили неистово.
Трое, вскочив, меднолицые, окрыленные, понеслись, вымахивая ладонями, подошвами, чертя локтями, темнобровые, белозубые, пылкие, под завистливое восхищение и аханье.
…Ковригин не касался ее, но чувствовал охвативший ее легчайший огонь. Свое отражение в ней. И то, как верно, истинно, милосердно он в ней отразился. И ему было важно ей говорить, в ней продолжать отражаться.
— Но была и другая атака среди прочих. Атака сорок третьего года… Совсем иная работа…
И сквозь топотание и плеск, неохотное умолкание «лезгинки» — те трое шли в крупных, горячих каплях, и один вытирался клетчатым красным платком, — Ковригин снова рассказывал.
…В сумеречных снегах запорошенная деревушка с чуть видными кольями прясел. Открытое поле с черточками заграждений. Полковые пушки бьют по деревне, перекапывая оборону. И в нем, Ковригине, мысль: «Пусть подольше молотят. Пусть одним стрелком меньше, может, моим и меньше».
Лейтенант пробежал по окопу, готовя атаку, озабоченный, молодой, курносый. А в нем, Ковригине, сдувающем снежок с автомата, похожее на радость движение: валенки успел разносить, перестали жать в подъеме.
За спиной, грохоча, наматывая снег гусеницами, вышли танки в белых мазках и подтеках. Проползли траншею, пролязгав у уха. И как бы прикидывая в уме их тонны и броневую защиту, успел подумать: «Еще бы пяток добавить, было б надежней для жизни».
По взмаху и окрику вылезти и начать продвижение по ребристому следу, чувствуя вонь моторов, стараясь укрываться за танками, пока не прибавили газ, не ушли вперед подавлять пулеметы и пушки.