Знамя Журнал 7 (2008) - Журнал Знамя
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хорошо помню завистливо-раздраженные пересуды на сей счет. Ух, как взбаламутило литературный пруд известие о том, что Е.Ю. Сидоров достиг наивысшей для литератора власти! Как этакое переварить? Как с этим смириться? Кем был и кем стал? Однажды чуть не надорвала голосовые связки, доказывая приятелю, что хуже всех живется на Руси не умникам, а делателям. Кто, по присловью, родится, чтоб в Дело сгодиться. Спор, правда, шел не о Сидорове, его к той поре уже ушли из министров, а о Державине, точнее, об отношении Пушкина к Державину. (“Державин, со временем переведенный, изумит Европу, а мы из гордости народной не скажем всего, что знаем о нем (не говоря уж о его министерстве)”.)
Начали с Державина, ненароком задели и “Женьку Сидорова”. Для моего тогдашнего оппонента экс-министр, отставленный от Дела и перемещенный в престижные дипкультсферы, остался всего лишь добрым малым - как вы, как я, как целый свет. Что бы он сказал теперь, прочитав собранные в “Необходимости поэзии”, в главке “В жанре министра”, сугубо деловые служебные бумаги, исписанные членом правительства, пусть и без претензий на словесный лоск, а все-таки - судьбою и о судьбе, предполагать не берусь: покойный был человеком непредсказуемых суждений. А вот я Гаврилу Романовича и как раз в связи с Сидоровым, точнее, с его министерством, вспоминала не раз, особенно часто концовку “Рассуждения о достоинстве государственного человека”:
“Я хочу изобразить, для созерцания юношества, достойнаго государственного человека… Не того любимца монарха, который близок к его сердцу… Не того расторопного царедворца, который по званию своему лично обязан угождать государю… Не того царского письмоводца, трудящегося таинственно во внутренних его чертогах, изливающего в красивом слоге мысли его на бумагу… Нет; но того открытаго, обнародованнаго деловца, который удостоился заседать с ним в советах, иметь право непосредственно излагать ему свои умозрения, того облеченнаго великою силою действовать его именем и отличеннаго блистательным, но вкупе и опасным преимуществом свидетельствовать, скреплять или утверждать его высочайшие указы своею подписью, отвечая за пользу их честию и жизнию…”
Ни честью, ни жизнью отвечать за опасное преимущество действовать в рассуждении государственной, т.е. народной, пользы и действовать в ранге и жанре полномочного (“обнародованнаго”!) министра российской культуры Евгению Сидорову не пришлось. Его всего лишь отправили в почетную парижскую ссылку…
Предчувствовал ли, допускал ли подобный исход прекрасных своих планов и упований член правительства, когда с удовольствием раздавал интервью? Когда доверительно сообщал Андрею Караулову: иллюзий у него нет, а вот вера, что “удастся что-то сделать”, наличествует? Похоже, что допускал. Иначе б не проговорился, что новое назначение обещает-сулит не только большое дело и большие возможности, но и “приключение”, а значит, и риск, и азарт, и игровое (“поединочное”) отношение к вероятности проигрыша. Тогдашний Сидоров был почему-то убежден: ежели он, рискнув, проиграет, то это будет честное поражение. И в честной игре.
А оказалось… Вот что оказалось:
“В старых бумагах на глаза попался черновик аналитической записки, посланной в марте девяносто седьмого Б.Н. Ельцину и В.С. Черномырдину. Меня остановили строки, где я достаточно наивно пытался увлечь наших вождей столь любезным их сердцам экономическим прагматизмом, но на культурной ниве:
“С финансовой точки зрения сфера культуры является единственной сферой социального блока, … где происходит хранение, накопление, производство весьма значительных материальных ценностей, составляющих национальное достояние. По своей реальной стоимости эта часть национального достояния превосходит стоимость основных фондов многих отраслей хозяйства и уникальна тем, что не подвержена инфляции. Материальные ценности культуры являются реальным политическим и финансовым ресурсом государства…”.
Разумеется, никакого стратегического эффекта сказанное не возымело”.
P.S. Первый, черновой вариант публикуемого ныне опуса я написала почти год назад - вместо рецензии на “Необходимость поэзии”. Но доводить рукопись до ума не стала. Дважды, с карандашом, прочитав книгу Сидорова, так и не смогла ответить себе на важный для данного сюжета вопрос: зачем же так долго принуждал себя к публичной жизни человек, который столь сильно любит одиночество? Для которого любой контакт - напряжение, чреватое стрессом? Достаточно убедительного ответа не могу предложить и сейчас. А вот не совсем убедительный по размышлении, кажется, нашелся.
“Необходимость поэзии” завершает интервью, данное Сидоровым корреспондентке парижской “Русской мысли” летом 1998 года. “Ваш образ, - слегка подначивая, спрашивает Нина Махарашвили новоназначенного Посла, - как бы распадается на две части: те, кто постарше, говорят: Евгений Сидоров (иногда даже Женя) - литератор, критик; для других вы - государственный чиновник высокого ранга… Вы не чувствуете такой раздвоенности?”
“Я лишен чувства раздвоенности”, - слегка раздражаясь, отвечает Е.Ю. Сидоров и приводит ряд причин, в силу которых умудрился “не раздваиваться”. Все уважительные, однако главная, с моей точки зрения, не названа. Раздваиваются, разламываются пополам, не совпадая с собой, изменяя себе, меняя души, люди слабые и внушаемые. Сидоров - не из их числа. Просто он, как и герой его давней книги Евгений Евтушенко, всегда, от рождения, был “разным”, то есть не всяким, а разносоставным и разнообразным. Помните? Я - разный, я натруженный и праздный, я целе- и нецелесообразный…
Во избежание кривотолков уточняю: ни кукиша в кармане, ни тайной недоброжелательности в приведенной цитате из Евтушенко нет. Если бы “российская земля” не рождала разных, а плодила одних лишь однообразных, закрепив за ними и только за ними “опасное преимущество действовать”, нива нашенской культурной жизни давно бы заглохла.
Андрей Арьев.Кто видел Беллу.
Сознательно и сообща пропущенное нами советское время - это и драма, и кладезь лирической премудрости. Кроме “зла от внешних причин”, ничто не угрожало нашим мечтаниям, и ангажированную прыть человека “эпохи великих свершений” можно было окоротить изгойством в хорошей компании и романтикой непроезжих дорог. Что и сделала в своей прозе Белла Улановская - с уклоном в сторону пустынножителей. Сошлась она с ними, как с приятелями по университету.
Среда обитания ее героев и ее самой - та, куда власть “просто не доходит”. “В результате такого административного зияния образуется ниша, в которой существует “особое пространство и время”. А внутри этого “особого пространства и времени” естественным образом возникает особое литературное пространство и время - обжитое Беллой. Бой часов кремлевской башни здесь не слышен. Только волчий вой, да крик ворона, да баба Нюша, у которой “сделалась печаль” - “уйти от людей”. Опустошенная бурями века земля, полная грибов, ягод и зайцев. О чем и стоит писать. Для хорошего прозаика - достаточно.
Волки у Беллы воют под абажуром луны, сидя в кружок, как на чаепитии. О чем-то мечтают, как и где-то рядом с ними в “за€глушье” устроившийся их соглядатай с филологическим дипломом.
Привлекательно у Беллы, что она диплом свой не прячет, как это случается сплошь и рядом с “болеющими за народ” авторами. И в “за€глушье” не откажется умозаключить что-нибудь о “поглощающей способности продуктивного префикса” как знаке “быстрого перекраивания границ и территорий”.
Территория ее прозы перекраиванию не подлежит - ее ушедшее под снег поле с неубранным льном и стерегущими этот лен волком и вороном: “Лен там, а светло-серый так и сидит среди бела дня все на том же шихане вместе с вороном”.
Это, конечно, поэзия, и совершенно неизвестно, насколько внятная тете Нюше, но внятная нам, читателям Беллы Улановской и Юрия Казакова.
Мне кажется, с Юрия Казакова у Беллы все и началось. Казаковский ночной фонарик из “Осени в дубовых лесах”, его “слабое пятнышко света” ничто в ее душе не затмило.
Не берусь судить, что тут было изначальным - природой предопределенный взгляд в сторону ворона или открытая на занудной лекции книжка неведомого до той минуты писателя. Главное, что главное - случилось. Скрытое совпало с открытым.
Насколько это было знаком литературной судьбы, могу подтвердить, сославшись на личный опыт встреч с Беллой, эпизодических, но теплых: мне, во всяком случае, всегда было приятно увидеть ее якобы застенчивую, а на самом деле лукавую, приветственную улыбку (ставшую, в конце концов, ферментирующим элементом ее литературного стиля).
До поры до времени так все и шло, этим все и ограничивалось. Но вот однажды мне случилось в ее присутствии упомянуть о своей знакомой, Лиде Одинцовой, редакторе архангельского издательства, выпустившей первый сборник Казакова “Манька”. Не могу себе даже представить эффект, если бы упомянут был сам Юрий Павлович, но и Лиды Одинцовой оказалось достаточно, чтобы ощутить бесповоротное ко мне расположение Беллы - как к человеку, который “знаком с Лидой Одинцовой!”. Вскоре после этой ошеломившей ее информации, представляя меня кому-то из своих знакомых, она в первую очередь сообщила: “Он знает Лиду Одинцову!”.