Про Герку и чудных - Валентина Чаплина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Сиди здесь, говорю. И не порти мне последние нервы, — мать взялась за виски и пошла открывать.
Слесарь оказался шумным парнем. Он перекрыл воду, снял с крана белую фарфоровую шапочку — «четырёхуголку» и начал весело железно постукивать и побрякивать. А Герка, как приклеенный, сидел на табуретке и уныло тянул сквозь зубы остатки молока. Молоко кончалось, а сидеть ещё нужно было долго.
— Ты чего киснешь? — обратился к нему слесарь.
— Да ничо… та-ак… — Герка сунул нос в пустую кружку, делая вид, что там ещё есть молоко.
— А они всё летают! В космосе! Подумать только! — улыбнулся с головы до ног этот шумный симпатичный парень. — Петь надо, а ты сидишь, как на кладбище. Станцуй, что ли!
И парень ещё веселее застучал по крану и по трубе, так что вся квартира наполнилась радостным металлическим звоном.
Вдруг прибежал Ерошка. Зелёные угольки тлеют, вот-вот вспыхнут. И к парню:
— Вам обязательно стучать, да? Здравствуйте.
— В общем-то, обязательно. Но можно потише, если что. Здравствуйте.
— Вот-вот, пожалуйста, потише. Тут одна тётя в соседней квартире только с работы пришла и спит сейчас.
— А-а, понятно. Буду потише. Извиняюсь.
Угольки не вспыхнули, и Ероша убежал давать дяде Пете лекарство.
— Ты, кислый, что же мне не сказал про тётю?
Герка молчал, разглядывая дно кружки. Нахохлился.
Слесарь стал постукивать тихонечко, осторожно. И так же тихо-тихо, как стучал, но всё равно весело, засвистел какую-то очень хорошую песенку. Песенка никуда не улетала дальше кухни, ни в дверь, ни в форточку, ни тем более через стены, потому что нельзя было будить тётю, которая только что с работы пришла. От песенки становилось радостно и хотелось делать что-то нужное, хорошее, а не сидеть на табуретке и разглядывать кружкино дно.
— Знаешь её? — спросил слесарь о песенке.
— Не, — Герка мотнул головой.
— Неужели ты не знаешь эту песню? Это песня революционной Кубы. Слыхал про Кубу? Про Фиделя Кастро слыхал?
И парень уже не засвистел, а тихонечко запел «Мы солнечной республики сыны». И слова тоже никуда дальше кухни не улетали. Они оставались здесь, потому что нельзя было будить тётю. Слова будоражили Герку. Надо последним человеком быть, чтобы не знать о Фиделе Кастро! И как он, Герка, может сейчас вот так сидеть? Что он, больной? Если рассказать Ерошке, зачем он сидит, тот не поверит. А если поверит, так треснет кулаком по уху, что голова отлетит от туловища. Это уж обязательно отлетит. А потом Ерошка станет грустным и задумчивым и, горько махнув рукой, скажет: «Ничего-то ты, оказывается, в жизни не понимаешь». И этот его жест, и слова, и грустные глаза в тысячу раз хуже, чем кулаки.
Вон как тихонечко теперь стучит слесарь. Осторожно, чтоб не разбудить неизвестную ему тётю, пришедшую с работы. Да плевал бы он на неё, если был бы нечестным человеком. Он в глаза-то её никогда не видел и не увидит: ведь она же не вертит кран попусту в разные стороны. Ах, как тихонечко постукивает слесарь. Тук, тук. Дружелюбно и ласково, словно говорит: «Спи спи, незнакомая тётя, раз ты устала. Тук, тук. Спи, спи. Тук, тук. Спи, спи».
И Герка решительно встал со стула. Встал и ушёл. По коридору шёл тихо, как кошка, чтоб мать не услышала и не заняла его места в кухне.
А кто испортил
Давным-давно стемнело. Но мамы и бабушки сегодня не кричат ребятам из окошек, что пора домой. И ребята притихшей стаей сидят посреди двора у клумбы. Ещё недавно они катались на велосипедах, носились со всех ног, визжали, орали, запускали в космос свои «востоки», а сейчас притихли и сидят. И все, все до одного смотрят в небо. Сегодня особенная ночь. Светло-светло, как днём. Будто луна — это круглая лампа дневного света. И вообще луна такая, такая огромная, ну, прямо чуть-чуть меньше неба. И такая, такая близкая, что если подпрыгнуть, нет, не просто подпрыгнуть, а с шестом, если разбежаться, воткнуть шест в землю и подпрыгнуть с шестом, то обязательно её заденешь. И звёзды такие же. Они спустились с неба к ребятам и висят над головой. Совсем ручные.
Ребята смотрят вверх и молчат. Кто сидит на скамейке, кто на трёхколёсном, кто на земле. Если долго-долго, не отрываясь, глядеть на звезду, то кажется, что она летит.
Из открытого окна сверху — музыка. Это Весна играет Чайковского. Да нет, это не из окна и не Весна. Это звёзды звенят. Это звёзды поют, как колокольчики, серебряными голосами.
Вчера Ерошка видел сон, что держит в руках целый букет звёзд. Они, как цветы, на длинных тонких стеблях. И лучи от них в разные стороны. Он трясёт рукой, а звёзды стукаются друг о дружку и звенят. Проснулся — а за стеной Весна играет Чайковского.
Ребятам кажется, что не сидят они кто на лавочке, кто на трёхколёсном, а кто на земле. Ребятам кажется, что они сами — звёздочки. Сами там, где летают сейчас два наших сказочных и очень земных человека. Так хорошо с ними летать. Так необыкновенно хорошо.
Вдруг свист, длинный и резкий, стеганул всех. Прямо, как плетью, по лицам стеганул. Вздрогнули звёзды и пугливо отлетели, снова стали маленькими и далёкими. И луна попятилась. И теперь уже не допрыгнуть до неё ни с каким шестом. Даже самому первому прыгуну не допрыгнуть.
Что такое? Обернулись на свист-плеть. Незнакомый мальчишка. Кепочка козырьком назад. В зубах папироса. Вынул её, сплюнул в клумбу и опять длинной плетью стеганул по лицам. Вместо глаз — узкие полосочки. И как он ими видит?
— Ты чего это? — вскочил Ерошка.
— Кубыша мне! — и опять сплюнул в клумбу, прямо на астры.
— Кого? Кого? — вытаращил глаза Алёша.
— Кубыша!
Герка судорожно сполз с лавочки, сел на землю и прижался лицом к колесу чьего-то велосипеда. Хотелось стать маленьким, незаметным, совсем невидным. Кто-то тихонько и равномерно дубасит его по спине. Это девчонка, сидящая на велосипеде, болтает ногой.
— Кубыша-а? А у нас нет Кубышей. У нас все нормальные, — звучит Алёшин голос.
Весна вышла на балкон. Слушает, что во дворе. Глаза у неё, наверно, ещё синее, чем небо днём, только сейчас незаметно. Она наклонилась вперёд, а косы свесились и достают до самых перил.
— Нет, говоришь? — узкие полосочки вместо глаз стали ещё уже. — Спорим, что есть. Здесь он, в этом доме живёт.
— Иди-ка ты, знаешь, куда, со своим спором! — рванулся с места Ероша.
Алька вовремя схватил его за рукав и заговорил:
— Ошибся адресом! Мы всех ребят из этого дома знаем. Ищи в другом месте своего Кубыша. А найдёшь, нам скажи. Мы тоже его, между прочим, ищем.
— И в клумбу плевать не смей! — опять вырвался Ероша. Кулаки его побелели. Будто из рукавов торчат два яблока.
И парень своими полосочками увидел их. Оценил обстановочку и стал медленно, нестерпимо медленно повора-а-чи-ваться к выходу. Герке показалось, что пока он повернулся спиной, сто раз умереть можно было.
А Весна всё стоит и стоит на балконе. Не уходит. А у Герки лицо голубое-голубое, даже синее. Страшнее, чем у мертвеца. От луны, наверно. А Весна смотрит прямо на него, и больше ни на кого не смотрят эти девчачьи понимающие глаза. И зачем они только живут на белом свете, эти девчонки с их глазищами?!
У Ерошки кулаки уже не белеют. Разжались пальцы.
Луна и звёзды на своих всегдашних местах. Не хотят подлетать ближе. Зови не зови. Не спускаются. Вместо серебряного звона колокольчиков в ушах длинный резкий свист-плеть.
Эх, испортил парень вечер. Какой вечер был!
А кто испортил? Только ли тот парень с глазами-полосочками?
Идите в дом
— Приземлились! Приземлились!! Приземлились!!! Целы и невредимы!
Что творилось во дворе, рассказать невозможно. Ребячье и взрослое «ура» стояло непроходимой стеной. Опять казалось, что оно — из всех окон, со всех балконов и обязательно такое, что долетает до космоса. И опять хотелось прыгать выше домов, выше телевизионной вышки, выше самого синего неба.
Потом, когда первый, самый первый восторг улёгся, «ура» стояло уже проходимой стеной, то есть в ней появились окна и двери. Невозможно же всё время орать. Но невозможно и молчать. И на месте стоять невозможно. И двор гудел, звенел, смеялся неугомонными счастливыми голосами.
Ерошка от восторга залез на деревянную скамейку и плясал на ней, рыжий, лохматый, а в зелёных глазах отчаянно весёлые чёртики.
Плясал, плясал, да вдруг и… замер… Даже руки забыл опустить. Остановился с руками, упёртыми в бока, и стал похож на большущую заглавную букву «эф». Напряжённо, не отрываясь, смотрел в ворота. Сначала на лице — недоумение, потом — гнев, потом — тоска и боль и даже растерянность.
— Она, она… она…
— Кто? Где? — ребята тоже примолкли, завертели головами.
— Та, золотозубая, что цветы продавала.
Все обернулись к воротам. По двору шла толстая низкая женщина в ярко-жёлтом платье. Шла и улыбалась во весь рот. А во рту — золотые зубы. Так и блестят. Так и сверкают. Наверно, сто зубов, как у акулы. Ну, может быть, у акулы не сто, а у этой сто. А в руке пустое ведро. А рядом с ней тук-тук-тук по асфальту коренастый палкой — Геркин отец, Степан Васильевич. Шея красная, как помидор. Пьяный.