День, когда рухнул мир - Роллан Сейсенбаев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А ты знаешь, казенный человек, что вытерпел этот народ? Нет, ты не знаешь этого. Ты не знаешь, что наша земля – это земля великих и святых людей! Веками жили мы в этой степи, мирно кочуя и никого не обижая. Здесь наши джаиляу. Здесь родился наш Абай. Потом он стал неугоден властям, и за одно только упоминание его имени нас ссылали в Итжеккен – Сибирь. Потом расстреляли Шакарима, нашего великого поэта и философа, с которым дружил ваш Лев Толстой и опять – стоило казаху заикнуться о Шакариме, как он тут же оказывался в Сибири. Лучшие люди в ссылке умирали… Вот ты из Семипалатинска приехал, так вся наша степь от аула до Семипалатинска была человеческими трупами покрыта – голод, ты знаешь, что это такое? Ты знаешь, скольких он выкосил? А потом – война. Скольких и она унесла, тут каждый второй джигит на чужой стороне пал. А посмотри, что едят колхозники, что они на трудодень получают? Да мы не живем, а существуем. Многие не то что вкус мяса, вкус хлеба забыли. За каждого колхозного барана головой можно поплатиться… Так скажи, казенный человек, когда наш народ будет жить? И будет ли он жить?.. Ты ведь нас на смерть гонишь… Разве не так?
Люди слушали молча. Люди прятали глаза. Они были согласны с дедом, но их пугала его откровенность, и некоторые из них принялись пятиться, сохраняя отсутствующее выражение лица – дескать, ничего не видел, не знаю, не слышал…
– Куда направились? Стойте и слушайте правду! Неужели вы не только ум, но и честь потеряли?.. Хотя по нынешним временам честь, видать, для многих – неподъемная ноша. А только кому вы будете нужны, если у вас ни чести, ни совести нету, а? Об этом вы подумали?
Люди пристыженно замерли. И тут вмешался мой отец.
– Ладно, әке-отец, спасибо за лекцию. Но мы – взрослые люди. И приказ есть приказ…
Однако при этом он тоже избегал прямо глядеть деду в глаза, и мне стало за него обидно. Я понял, что он сейчас думает о том, во что обойдется ему дедовский монолог. Но я хотел, чтобы дед еще что-нибудь рассказал военному о нашей родине. Я подумал, что вряд ли военный что-нибудь толковое о нас знает. Он, поди, и казахов-то видит впервые. Но в это время подполковник подошел к деду и обнял его.
– Я понимаю вас, отец. Мы все настрадались. Настрадались, как ни один народ в мире. Мы потеряли отца народов Сталина, под руководством которого мы победили фашистов. А сейчас нам грозит новая опасность. Разве вы не знаете, что американцы уже сбросили атомные бомбы на Японию? Теперь они и нам с вами угрожают, поэтому мы должны защищаться. Мы не хотим ни на кого нападать, но мы должны быть начеку. Разве я не прав? Да, мы проводим испытания, но приняты все меры, чтобы обезопасить местное население. Вот почему мы и предложили вам покинуть аул. А утверждать, будто мы гоним вас на смерть – несправедливо. Мера вынужденная – мы хотим спасти страну от американского нашествия…
Дед, насупившись, молчал. Затем, круто развернувшись, пошел к своей арбе. Отец потрепал меня по плечу, взъерошил волосы.
– Ладно, езжайте дальше. Помогай дедушке и бабушке, как договорились, – сказал он.
Я согласно кивнул и тут же невольно посмотрел на небо – вдруг уже летит на нас американская бомба. Но небо было чистым, без единого облачка. Чистое, мирное небо…
– Чем кормиться-то будете? – спросила бабушка отца. – А то у нас мука есть, давай поделимся.
– Не нужно. Нас снабдили консервами, – ответил отец, – Не волнуйтесь за меня. Лучше выполняйте точно все, что скажут военные…
– Если совсем оголодаете, режьте кур. Я их для вас оставил…
– Дед хлестнул лошадь, пропустив мимо ушей последнюю фразу моего отца, и мы поехали дальше.
ТОСКА ПО ОТЦУ. Мы с женой ходили по магазинам и пытались купить что-нибудь "московское" для семипалатинского стола. Везде и на все – очередь. В универсамах люди вырывают друг у друга из рук куски вареной колбасы, завернутой в полиэтилен, толкаются возле лотков с мясом и сыром. Хорошая карамель исчезла, отец ее очень любил. Маму порадовать нечем. Приходится смириться с тем, что вечером я впервые полечу на родину, к могиле отца с пустыми руками.
Мы с женой молча шли по Арбату. Там было людно. Там рисовали, фотографировали, пели, читали стихи, яростно дискутировали. Молодежь, как и в любом другом уголке мира, веселилась, любила, ненавидела, ссорилась.
Подземный переход к метро оккупировали художники. Я, любопытствуя, потолкался в толпе и вдруг меня точно током ударило. На картине были изображены Чингисские горы. Я бы узнал эти родные долгие изгибы и изломы среди всех бесчисленных гор мира. Я тронул жену за локоть:
– Смотри, ты видишь Чингистау? Ты видишь – огненные всполохи разрывают картину, а в поднебесье застыл зловещий грязно-серый гриб?
Бешеные кони, оскалясь, ржали у подножия, и на все это глядела огромными сумасшедшими глазами маленькая девочка в белом платьице. "Не может быть, – думал я. – Случайности не может быть, это рисовал человек, видевший все собственными глазами…"
Но картина эта висела над головой бородатого парня, который лихо и уверенно писал портрет напряженно застывшей перед ним молодой девушки.
– Откуда эта картина? Она ваша? – спросил я.
– А что, нравится? – вопросом на вопрос ответил художник.
– Нравится – не нравится – не то слово. Страшно! – сказал я, не отрывая взгляда от картины.
– Кому страшно, а кому и нет, – равнодушно ухмыльнулся парень, протягивая девушке законченную работу.
– Хотите вас нарисую? – предложил он. – Если спешите, карандашом вас изображу, а есть время – так и красками могу заделать солидный портрет. В Средней Азии любят солидные портреты…
– Откуда вам знать, что любят в Средней Азии? – вырвалось у меня.
– Знаю, не дурак, – буркнул художник.
Очевидно, было в моем взгляде что-то такое, отчего он вдруг отвел глаза и сменил тон.
– Тот, кто нарисовал эту картину, был куда умнее меня. Он Среднюю Азию душой понимал,
– Это Казахстан, – сказал я. – Испытания водородной бомбы.
– Угадали, Казахстан… Горы какие-то, я названия не помню. Это – картина моего отца, – помолчав, признался художник.
– Чингисские горы, – сказал я. – А отец ваш жив?
– В конце шестидесятых умер. Рак пищевода. Мать говорила, что он в этих самых горах свою болезнь получил… Он и рисовать-то начал перед самой смертью.
– Эта картина продается? – спросил я.
– Все продается, – ухмыльнулся он, – были бы денежки…
Его цинично-философский ответ отбил у меня охоту к дальнейшим вопросам – и так было ясно, что самодельный художник являлся очевидцем либо участником зловещих событий. Я заплатил. Я хорошо заплатил парню. Картина эта теперь висит над моим столом…
В самолете я начал читать "Хиросиму" Макото Одо. Впервые я узнал об этом романе от отца. На днях я специально разыскал эту книгу в библиотеке, чтобы захватить ее с собой в дорогу.
…Несколько дней кряду шли мы в глубь Чингисских гор. Подгоняли скот, понукали коней, брали их под уздцы. Высокие горные перевалы, горные долины, зеленые луга, деревья, реки, родники, – дивная, чистая красота эта поражала меня, впервые попавшего на джайляу, манила своей таинственностью. И эту божественную красоту человек способен порушить собственными руками? Безумие… Однажды поздней ночью мы остановились на ночлег. Запалили костры, принялись на скорую руку варить похлебку. Старики направились стреножить коней, старушки и я вместе с ними таскали из леса сушняк для костров. Угрюмо нависшие темные скалы казались мне злобными дьяволами из сказок, страх исходил от скал, чудовищный страх. Казалось, он был разлит в ночном воздухе.
Белолицая, с огромными верблюжьими глазами девочка Кенже сидела подле моей бабушки, кутаясь в теплое верблюжье одеяло. Ее родная бабушка, которая вместе со всеми собирала хворост, еще не вернулась из леса. Кенже дрожала – то ли от ночной прохлады, то ли от страха. Я подбросил в костер охапку дров. Ярко вспыхнуло пламя, и я увидел испуганные глаза Кенже.
– А где моя бабушка? – тихо спросила она.
– Она сейчас будет, она следом шла. А ты что, боишься? Трусиха… – Я стал шутливо поддразнивать ее.
Она молчала, и мне стало стыдно, что я смеюсь над малышкой.
– Проголодалась? Хочешь курта? – спросил я, и она кивнула:
– Спасибо…
– Я здесь, я с тобой, не бойся! – заговорил я, угощая ее куртом. Громко заговорил, громче, чем нужно в такой ситуации. Она вздохнула.
Кенже была болезненной, малокровной девочкой. Глаза ее, они всегда смотрели на человека с доверием и преданностью, это были воистину безвинные глаза, глаза ангела во плоти. Мать ее скончалась при родах, отца никто никогда не видел и не знал, росла она у бабушки с дедушкой. Это были тихие скромные люди. Троих сыновей проглотила у них война, умерла дочь, но они всегда держались достойно, старались не выказывать своего горя на людях, старались не упасть духом. Мой дед говорил, что живы они лишь собственной честью. Отними у них честь, и они погибнут в тот же час, не станут, как другие, жить-поживать, будто ни в чем не бывало. Такая порода, говорил дед. Порода… Дед любил это слово, но никогда не употреблял его всуе.