Меч Михаила - Ольга Рёснес
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ей и поручили сказать об этом заждавшимся за дверью мужикам. Молодой верит и не верит: самому едва только двадцать, и уже сын есть. Старик встает со стула, стягивает с суховатой, не крупной головы потертую на краях цигейковую ушанку, ошалело на Надю смотрит, и она вроде как перед ним виновата, самовольно вытащила пацана… И какой! Аж четыре с половиной кило, плечистый, головастый! И видит Надя, дед смахивает проклятую, не к месту, слезу, и голосом важным, не допускающим никаких возражений, постановляет: «Значит, наша».
Никак не ожидала от себя Надя, что после этой безымянной дыры, с непролазным бездорожьем и устоявшейся нищетой быта, пьяными зэками и торфянками, решится вдруг заморить себя в библиотеке, заочно получив к ни к какой другой деятельности не обязывающий диплом. Судьба торопливо подсказала ей пригодное для пожизненного покоя место, загнав на чевертый этаж дореволюционного здания музучишища, ничуть не пострадавшего даже во время яростных бомбежек и сохранившего давно уже вышедшую из обращения, предназначенную для человека уютность. Так Надя и просидела там, среди стоящих рядами полок с нотами, книгами и граммпластинками, никем не тревожимая и изредка видимая, довольствуясь одним и тем же видом на облезлую стену соседнего здания и пожарную лестницу.
Музучилище было местом, куда все еще хотели многие попасть, несмотря на ничтожную роль, собственно, музыки в окружающем это заведение мире. Каким вопиющим несоответствием реальности оказываются все эти гигантские усилия духа, взметнувшегося до вершин ораторий и реквиемов, и реальность попросту корчит им рожи, кичась своей единственностью и непоколебимой осязаемостью. Реальность приспособляемости к самоистреблению и к тотальности купли-продажи, реальность телесного выживания. И когда внизу, в тесных, затемненных пыльными портьерами классах и обвешенном портретами великих мастеров зале разыгрываются привычные мистерии служения ремесленничеству, наверху, в библиотеке, ничто с этим не соприкасается, и холодный, выверенный годами порядок избавляет Надю от тревожной необходимости каждый день оценивать все заново, вновь и вновь строить разрушаемое жизнью гнездо.
Для своей незаметной и тихой работы она была нежданно и вызывающе красива, и невозможно было в точности определить, в чем эта ее красота состоит, и оставалось только констатировать округлость маленького уха и тонкость щиколотки, прямую линию плеча и манящую отчужденность темно-серых, под серпами русых бровей, глаз. Такой ее и поймал в свои интеллигентные, вкрадчиво-доверительные сети Наум Лазаревич, работавший двумя этажами ниже, и в первый же год их брака родился Дмитрий. Они жили в его квартире, с беспорядочно расставленной дешевой мебелью, словно в ожидании каких-то скорых перемен или переездов, и все свои устремления к уюту Надя переносила в библиотеку: шила оборчатые занавески, разводила на окнах цветы, стелила себе под ноги лоскутный коврик, а в свободные минуты вязала носки. Что-то в ее душе оставалось по-прежнему незанятым, осталенным на потом. Да может, в этом-то и состоит жизненная задача каждого русского: ждать чего-то главного, не слишком в этом мире обустраиваясь? Смотреть из своего библиотечного окна на облупленную дождями стену и угол соседней крыши, писать одно и то же на замасленных множеством рук бумажных карточках, рыться среди подклеенных, с выдранными листами, нот, слушать доносящиеся с нижних этажей раскатистые гаммы, заглушающие своей определенностью деликатные домогательства Шумана, Баха, Шопена… Оно ведь и на балалайке тоже можно такое сыграть, и Наум Лазаревич этому как раз и учит, вон сколько у него в классе виртуозов. Еврей-балалаечник, он возвышает народный инструмент до общечеловечески-мирового, а самого себя – до авторитетного и притом очень грамотного маэстро. Не каждый, далеко не каждый для этого пригоден, так чтобы отбалалаить того же Паганини, свести виртуозный счет с Рахманиновым. А сам, как и полагается маэстро, в черном фраке и с бабочкой, в длинноносых, на вырост, ботинках, с запомаженными над пушкинскими бакенбардами остатками таких же мелкобесных, рыжеватых волос. Лицо при этом хмуро-серое, как при исполнении неприятной повинности, но в глазах воля, она-то и прет напролом сквозь чащобу дьявольских трелей, подрубает ломаные аккорды, месит напропалую все, что встречается на пути, включая наивный, как народная песня, мотивчик, вздыбливается до мегафонного фортиссимо, чтобы немедленно рухнуть в затаенно-воровское пиано… И все это с помощью одной-единственной русской балалайки.
Наум Лазаревич придумал и убедил в этом начальство: выдавать училищным баблаечникам международные сертификаты, и, кто знает, может, сюда скоро попрут со всего мира, заваливая крепкой валютой не слишком уверенный в себе российский культурный бюджет. И первые, конечно, озадачиваются возможностями балалайки американцы: что это еще за ресурс?.. почем? Пронырливые, никуда никем не приглашаемые мормоны: меняем на антикварные балалайки списанные инвалидные коляски. Пришли к Науму Лазаревичу домой, поглядеть, как живут мастера, и оказывается, что никак. Ну то есть, как всегда у нормального еврея: скука и пустословие. Вот сын, смышленый, уже в свои два года дергает три струны, а те стонут, дребезжат и гудят: «Карау-у-у-уллл!» Дима не знает пока, как быть с папой: орать, пока тот не посадит его на себя верхом, или подождать, когда стукнет три и ему купят живого котенка, которого ведь можно купать в тазу или даже сбросить с балкона… Мормоны дарят Диме книжку с картинками, на картинках – Бог, чем-то похожий на одного из них, и тоже в белой рубашке и с черной папкой подмышкой. Дима слюнявит палец, трет на обложке обезьянью морду, и ему объясняют, что это никакая не горилла, но свежий американский президент, а после него будет уже мормон. Дима думает, запоминает.
Котенка ему так и не купили, потому что ушел вдруг из дому папа, навсегда, и нигде его больше не сыщешь. И балалайки свои забрал. Хотя гуляющие по весне коты обычно возвращаются. Пришлось ждать еще три года, и вот… ненавязчиво так, вежливо, вкрадчиво: «Дорогие Надя и Дима…»
На первом этаже, между туалетом и кабинетом директора, царит в своей теоретической недоступности Сонечка Шик, натаскивая любого в науке подтасовки гармоний, за что ей охотно платят. Последнее обстоятельство как раз и вызвало у Наума Лазаревича неординарное, даже для маэстро, волнение: в этой Сонечке что-то такое есть… А что? Веснушчатый короткий носик?.. мелко вьющиеся, россыпью по плечам, темные волосы?.. искристые карие глаза?.. уютная округлость еще не раздавшихся бедер?.. властно-певучее контральто? Нет, главное, это сонечкин ум. Ум счетно-решающего, с выбросом на сберкнижку, агрегата. Прикинув, сколько жаждущих гармоний Сонечка сажает ежедневно за свой кухонный стол, Наум Лазаревич даже вспотел…
От первого этажа до четвертого, библиотечного, расстояние порядочное, и можно ведь, минуя застланную вытертой дорожкой центральную лестницу, незаметно подняться и по боковой… так и ходит теперь на работу Надя, подгоняемая рвущимся из подвала рычанием саксофонов, визгом тромбонов, флейт и туб. Из коридорчика возле курилки слышится утренний, еще как следует не продравшийся вопль вокалиста, разносясь по пустому еще зданию настойчивой вестью об оперных амбициях, и Надя угадывает в нем нетерпеливый и обидчивый крик новорожденного, отнятого, согласно инструкции, у матери и подсунутого бутылке с чужим молоком. Петь, крича? Нисколько не запыхавшись, она взлетает на свой четвертый этаж, чувствуя, как с каждой ступенькой отдаляется от них, и тот же самый, вечный вид из окна – пожарная лестница и угол крыши – возвращает ей тихую уверенность в ее собственной применимости здесь, среди стеллажей с запахом старых нот. Бывает, заходит сюда Наум Лазаревич, и разговор у них вежливый, ровный, не слишком затянутый, да тут и не развернуться так, чтобы делать из развода историю, да и некогда. Ушел к другой? Значит, так оно лучше. А если вдруг вернется, что ж… Последнее, правда, представляется Наде маловероятным, тем более, что Сонечка тоже родила ему сына. Родила и сделалась такой видной, счастливой, сразу раздавшись и погрузнев, обложившись по бокам подушками несоразмерных с девическими еще плечами бедер. Все сладкие соки земли приливают теперь к ее созревшему, охочему до любви телу, а в молодых сияющих глазах царит спокойная, завидная сытость.
И вот: «Дорогая Надя…» Это он так, для подстраховки, пришел ведь из-за сына. Диме уже пять, пора начинать делать из него виртуоза. А почему пора и почему именно виртуоза, это Наум Лазаревич знает лучше других. Надя берет Диму в библиотеку, а отец забирает до вечера к себе, так и пошло у них. И есть теперь у Димы тетя Соня.