Меч Михаила - Ольга Рёснес
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На кладбище едут молча, застыло уставясь на стоящий посреди автобуса гроб, сидя впритык на узкой, жесткой скамейке и ощущая одновременно с соседом все повороты и неровности дороги. Сзади тащится еще один такой же автобус, уныло, покорно, скучно. От толчка сваливается с края гроба обморочно увядающая лилия, и несколько рук тянутся ее поднять, и в этом бездумном движении узнает себя вкрапленная в скуку паника: вот так когда-нибудь повезут и меня…
Возле кладбища торгуют колючими еловыми венками, с крикливо вплетенными в них «от родного…» или «родного коллектива…», но Женя разборчиво выбирает жестяной, с видными издалека лиловыми восковыми розами, перевитый золоченной лентой венок, и тут же собирает с родственников деньги, скорбно и понимающе глядя на каждого. Но Таисию он обходит в этой последней к матери милости, и она не спохватывается доставать деньги, словно так и надо. Она смотрит украдкой на обитый красной материей гроб, на бледное и успокоенное, обведенное белым батистовым платочком лицо, на котором нет уже ничего посюстороннего, но только одно облегчение от разлуки с жизнью, и улыбается этому стремительно уносящемуся в прошлое образу, и чудится ей, что мать тоже ей улыбается, теперь уже издалека.
Дмитрий молча хмурится: улыбаться на кладбище? Он торопливо посматривает на остальных: заметили или нет? И сам первый наклоняется целовать ледяной лоб. И те, кто причастен к родству, выстраиваются в очередь, заранее складывая губы в непробиваемый ни для какого мертвого духа замок. Дольше всех задерживается над покойницей отец, никак не насмотреться ему в последний раз, и надо как следует запомнить, заложить в сердце закладку: «Такая ты хорошая!» И с его баклажанно-мясистого, над пегими, черно-седыми усами, носа падает на сложенные на груди мертвые руки мутная соленая капля.
Деловито стучат лопаты.
Сбившись в одну большую кучу – тут и родня, и случайные – провожающие едва дышат, опасаясь нарушить каким-то неловким проявлением жизни эту требовательную гробовую процедуру, и одна только Таисия стоит в стороне, глядя поверх ощетинившихся железными крестами могил, словно намереваясь дать отсюда, с кладбища, деру. Ленивый ветерок нет-нет да и пахнет в лицо перецветшей сиренью, и делается от этого беспокойно и сладко, и смерть, хоть тут и ее царство, отползает прочь в свою вековую безнадежность, утаскивая с собой ознобливый страх, трясущуюся неуверенность, удушливую грусть. Да какая же она тут, смерть, когда среди вспенившихся облаков белой спиреи самозабвенно поет соловей! И как-то вроде и неуместно слышать теперь этот неистовый любовный зов, и провожающие делают вид, что не слышат, застыло уставясь в заполняемую рыхлой землей яму. Но вот наконец засыпали, набросали сверху холмик, обложили лилиями и тепличными розами, приставили сбоку венки. Вот, казалось бы, и все, чем закругляется отброшенная в никуда жизнь.
– На небо да в рай, – утирая платочком размокший нос, заключает старая библиотекарша, работавшая вместе с покойницей, – Отмучилась…
Она говорит это ее мужу, теперь уже вдовцу, а тот только сомнительно качает головой: никакого на самом деле неба-то и нет, ничего после смерти нет. Ничего. А библиотекарша свое:
– И терпела-то всю жизнь, терпела, и тянула, тянула… вот ей и смерть хорошую Бог послал, тихую. Так бы вот и нам, умереть во Христе. Во Христе? Искоса, с прорвавшейся вдруг откуда-то злой усмешкой, вдовец стеганул библиотекаршу пронзительно-умным взглядом темно-карих, горящих под седеющими бровями, глаз, и та, словно получив оплеуху, тут же смолкла, отошла в сторону, смешалась с остальными.
Чего-чего, а уж этого Наум Лазаревич стерпеть никак не мог, чтобы ему вот так, в лоб, ломили Христом… да и само уже это имя отвращает его от всякого дальнейшего слушания, он просто затыкает уши, как бы в них это имя не жужжало. И вдвойне отвратительно, когда говорит об этом человек с высшим образованием, интеллигент, специалист, работник культуры. Ну сколько еще можно мусолить давно уже перемусоленную небылицу про невинного агнца? Окажись все такими, как эта бестолковая библиотекарша, неразвитыми, разве смогли бы мы построить… понастроить?.. разве смогли бы управлять этой огромной страной? И там, куда мы непременно придем, не будет никаких праздных вопросов о духовном содержании нашей повседневной трудовой жизни, и все наши потребности окажутся раз и навсегда удовлетворенными. Об этом Наум Лазаревич, разумеется, не говорит вслух, не говорил даже жене, она все равно ничего бы не поняла, при ее библиотечном-то умишке. Но взятое однажды перспективное направление – линию мозговой интеллигентности – он держит по-прежнему строго, придирчиво одергивая Дмитрия, когда тот позволяет себе размягчаться душными православными настроениями. Да и что еще остается делать в наше глупое во многих отношениях время честному, прилично воспитанному еврею? Только давать советы. Умело, вкрадчиво, осторожно. Никогда не спорить ни с кем в открытую, не выставлять напоказ свои умственные преимущества, а напротив, стараться казаться всем беззащитным, а еще лучше – всеми обиженным, а самому нащупывать при этом ненавистное горло и – жать, давить, душить! Только так и возможно, и притом, в качестве честного, хорошо воспитанного еврея, выжить, и сколько уже минуло веков, а этот способ приспособления-выживания-захвата работает отменно и долго будет еще работать. Почти уже добравшийся до вершины отрицания Я, этот интеллигент, разумеется, понимает, что это его приспособительско-захватническое выживание целиком паразитическое, сосущее, но иначе он и не может, иначе он перестает быть самим собой, а он хочет быть именно евреем. Он, впрочем, догадывается, что этот его наследственный ум, передаваемый, как платиновая, с алмазами, брошка, от одного поколения кисло-преуспевающих к другому, есть в действительности отброс многовекового эксперимента, проделанного над гонимой по пустыне некультурной толпой настырным элоимом Яхве. Толпа оборванцев, фанатически одержимых только одним: бегством. В этом и состояла, между прочим, загадочность иудейского посвящения: в бегстве от духа. Дух сам нагонял их, так и не создавших никакой собственной культуры голодранцев, навязывал им себя, дарил себя, приказывал им, перепуганным до смерти, нести себя дальше, дальше, дальше… И все это только для того, чтобы одно-единственное тело в этой полубезумной толпе оказалось пригодным для вмещения в себя Агнца. Ради одного-то мозговитого тела гнать по пустыне столько людей! Чтобы потом оставить их всех ни с чем? Дюжина-другая евангелистов и пророков не в счет, им никогда не было места в гонимом по пустыне стаде. И такая это несправедливость со стороны… да кто же теперь этим стадом правит?.. со стороны шефа растворять значительно уже поумневшее, хотя все еще бескультурное стадо среди других еле-еле ползущих к разумности народов! Нет, хоть навсегда и покинутые Яхве – этот якающий элоим попросту выжал лимон и выбросил его – евреи скорее найдут себе какого-то другого умного шефа, чем допустят собственное растворение в приютивших их культурах. Ведь не каждый из них, сам по себе, из рыхлости и мрака своей индивидуальности, ткал и вытачивал узоры собственных мозговых извилин, и рассуждать поэтому горазд не каждый в отдельности, а все вместе – только все вместе! – и надо поэтому держаться друг за друга, вцепляясь друг другу в носы, пейсы и оттопыренные карманы, держаться круговой порукой, блеющим стадом, рыкающей стаей. Христа распяли, и было за что: явился нарушать вековые законы, со своим «Я – царь мира», хотя якать положено одному лишь Яхве. Новый же шеф беспокойно-истеричного стада, настырного в своей не утоляемой ничем жажде жить лучше, хитросплетенный из приземленного рассудка, духоотрицающий Агасфер, назначенный на высокооплачиваемую должность самим Сатаной и заступивший сразу после бегства Яхве, имеет о мире мнение такое: Христос зовет всех вверх, хотя все мы и так сверху уже пришли, от Бога, и теперь нам надо опускаться ниже, еще ниже, вгрызаться в землю, в материю… только материя и дает нам знание всех законов, дает богатство и власть, и это – наша мозговая материя, и мы доведем ее до такого нечеловеческого совершенства…. только бы не пялиться наверх, иначе пропадем!
Всю эту разоблачительную чепуху Наум Лазаревич Резник узнал от своего сына Жени, а тот выудил это из сочинений Доктора, умело читая между строк. Ну не один, конечно, Доктор сумел все это, минуя профессионально отредактированные исторические документы, разглядеть: глядящие появляются время от времени то здесь, то там, не имея друг с другом никакой видимой связи и сильно мешая остальным тянуть сообща лямку демократии и прогресса. Отловить бы их, да в лагеря, лет этак на двадцать… пожизненно. Только вот хитры, неприметны, устраиваются в жизни незавидно, обходя высокие должности и даже порой обходясь совсем без денег… кинешься искать, и не найдешь.