Папа, мама, я и Сталин - Марк Григорьевич Розовский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не взорвался. Единственный зенитный пулемет отогнал вражескую птицу, которая так и не смогла сбросить на нас свои смертоносные яйца. Покружил-покружил немецкий летчик над нами, но после нескольких промахов, взметнувших вокруг кипящие водяные стслбы, удалился. «Врагу не сдается наш гордый “Варяг”», — усыпанная беженцами палуба пела и ликовала.
А наша «компаньонша» — тетка с двумя малыми детьми, — одолжившая нам горшок, на котором я просидел всю бомбежку, сказала, грозя в небо:
— Щоб ты там усрался, поганый, а ты, хлопчик, сиди, малой, не бойся… Сиди, сиди! Отдыхай!
И через минуту, под общий смех, выплеснула содержимое горшка за борт.
В сияющем желтизной (песок, горы, домики — все желтое) Красноводске жили мы с раненной в ногу бабушкой на улице под открытым небом больше месяца — в палатке, сделанной из простыни. Стакан мутной воды стоил 40 рублей — огромные, бешеные деньги. Палящее солнце, тени никакой. Да еще чемодан украли.
Бабушка плачет. А потом перестала плакать. Это уже я заметил, когда мы оказались в Ташкенте, — здесь другая была жизнь, тыловая, настоящая, отлаженная.
Помню, как целыми днями мы жевали урюк, один сплошной урюк… И этот «урюк», само слово и сладкий запомнившийся вкус его, стали для меня символом той среднеазиатской эпопеи 1942–1943 годов.
К этому времени Сталинградская битва отбросила немцев с Волги и покатила свастику с нашей земли. Можно было приблизиться к Москве, и бабушка ценой огромных усилий перетащилась со мной в Куйбышев, где нас приютили работавшие на авиазаводе родственники — дядя Вася Постригань и тетя Нина Тиматкова. Их дочку Марту — мою сверстницу — я считал своею двоюродною сестрой, и мы очень дружили в детстве и потом, пока ее родители не ушли из жизни. Но это уже было во времена хрущевской оттепели.
Бабушка с открытой раной на ноге прохромала всю оставшуюся жизнь.
Опухоль росла, боль была адская, но бабушка терпела ее героически, наотрез отказываясь от операции. Она считала, что операция по извлечению осколка приведет к гангрене — и это жуткое слово «гангрена» я слышал в детстве по сто раз в месяц.
Единственное средство снять боль — как и раньше — погрузить ногу в горячую воду, почти кипяток, — только это самолечение избавляло от страдания. Парить ногу чаще, еще чаще — это была тяжелая работа, ведь в коммуналке, приходилось кипятить воду на керосинке, на общей кухне, где соседи рядом жарили, варили пищу и стирали белье.
Эту больную вспухшую бабушкину ногу я запомнил, повторяю, навсегда — ее будто рисовал художник-дадаист: синее переходило в оранжевое, — покраснения вокруг незаживающей раны, обмазанные зеленкой, бугрились у щиколотки, а сама рана смотрелась страшноватой таинственной ямкой, поглотившей неведомый осколок.
Незатихающую боль сопровождал теперь еще и дикий зуд, от которого лицо бабушки кривилось, она всасывала воздух, чтобы помочь себе облегчить страдания, но — бесполезно, зуд не уходил, а чесать кожу категорически запрещалось. Изредка бабушка делала всякие присыпки, используя какие-то пахучие белые мази, — тут я услышал еще одно противное слово: «экзема», и оно вместе с пугающей «гангреной» сопровождало бабушкину и нашу жизнь.
Тем не менее бабушка моя была бодра и смешлива, остра на язык и чрезвычайно работоспособна. Ни минуты она не сидела без дела, все что-то готовила, шила, мыла и убирала.
Она меня воспитывала, слегка шлепая пониже спины за мои проделки и разговаривая на разные темы — обо всем, кроме отца. Об отце, сидящем в лагере, со мной говорить нельзя было. Закрытая тема. А на мои вопросы ответ был один: «Он на фронте. Вернется — всё тебе расскажет».
Что «всё» — не уточнялось.
«Ты лучше ему письмо напиши. Или открытку. Вот, садись и пиши. Или нарисуй что-нибудь. Что хочешь, нарисуй».
У меня сохранились десятки этих посланий: «Папа, бей немца!», «Папа, приежжай скорей!» (лексика сохранена) и др. — картинки боев с участием танков и самолетов, на которых красовались звезды и свастики: «наши», конечно, побеждали фашистов, моя рука лихо навострилась изображать стрельбу пунктиром, а взрывы особенно удавались благодаря желтым и красным карандашам.
Рисование боев шло под шумовое оформление: я показывал, как тарахтит пулемет, ухает гаубица, падает объятый огнем «мессершмит», кричит «ура!» пехота.
Это было мое участие в войне, мое участие в Победе.
Одна беда, мои послания НИКУДА не посылались. Некуда было их посылать.
Мама. Я сгладывала их в шкатулку и запирала на ключик. Всё боялась, что Марик найдет этот ключ, отопрет замок, увидит свои художества и письма отцу на фронт — что я тогда ему скажу?!.
Отец. Страшно другое — когда тебя предают родные люди. (Мама вскакивает, бьется головой о стену.)
Новое обострение отношений?..
Священная война?.. Ведь тут фронт другой и противники другие: муж и жена, на чистую и светлую любовь которых накатилась изводящая душу порча, но еще не все потеряно, не все слезы выплаканы…
Дальнейшую переписку (1944–1945 г.г.) даю без примечаний, ибо тут понятно все: зигзаги задребезжавших чувств, нерв недовыясненных отношений, вместо взаимной нерушимости семейного союза — упреки, обиды, уколы, расковыриванье болячек… Снежный ком этого барахла слов растет, и оба адресата будто пугаются в какой-то момент от того, что сами друг другу высказали, пытаются вернуть, возвратить себя новыми искренними объяснениями и нежностью, словно забыв о только что нанесенных ударах, — ведь близится самое важное — долгожданное освобождение. Счет идет уже не на годы, а на месяцы…
И Семен и Лида снова будут вместе, снова счастливы. Несмотря ни на что!
Ст. Решеты, 10/111-1944 г.
Дорогая моя Лидука!
Давно я не писал тебе, но вовсе не потому, что не хотел или забыл, а просто не мог. Как ты знаешь, не всегда я имею возможность отправить письмо. Не думай, что мне это безразлично. Наоборот, отсутствие хорошей постоянной связи с тобой очень удручает меня и приносит жестокие огорчения.
Милая моя, любимая женушка! Все также, как и раньше, ты мне дорога и близка. Все мои мечты о будущем связаны неразрывно с тобой, с нашим сыном. Как мне порой бывает тоскливо, если б ты только знала об этом, моя любимая!
…
Осталось 20 месяцев — начинаю уже отсчитывать дни. А позади ведь 76 месяцев нашей горькой и непонятной разлуки… Вооружимся терпением, Лидука, осталось не так уж много по сравнению с пройденным этапом
Это крепкий удар по немецкому зверью, по фашистской