Собрание сочинений в пяти томах (шести книгах). Т.1 - Сергей Толстой
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Перепрыгивая через узкие межевые канавки с темной стоячей водой внизу, где высокая и уже неживая, но мокрая трава хлещет меня по ногам, я иду с корзиной в руке к виденному из окна лесу.
На густых елях опушки вижу издали черные контуры тетеревов. Отяжелев от обильного корма (оставленных на полях в колосьях зерен), они спокойно сидят, точно куры на насесте, вытягивая шеи мне навстречу, и, подпрыгивая на своих ветках, умащиваются поудобнее. Они вовсе не склонны проявлять излишнюю осторожность: охотников в округе нет, пороху и дроби достать негде. Вот я уже различаю белые перья петухов, чувствую на себе их внимательные и, кажется, уже настороженные взгляды. Если бы не приходилось смотреть на них против солнца, наверное, можно было бы различить сквозь ветви даже их брови, красные, как спелая земляника. Вот уже до них остается и всего-то десятка два шагов. Заметив в стороне камень, бросаюсь поднять его (а вдруг сшибу, может же быть такой случай — всю жизнь вспоминать!), и лишь теперь они грузно поднимаются, летят от меня и, описав полукруг, усаживаются опять невдалеке, почти на глазах, в паре сотен метров от старого места. Глупые, было бы у меня ружье, я бы им показал! Вот бы Аксюша обрадовалась: это не грибы да брусника. Мне сразу становится жарко; с камнем в руке начинаю подкрадываться уже через лес. Но куда ж они делись? Вот и та большая ель, около которой они опускались. Внезапно, пока я раздумывал, шорох над самой головой заставляет посмотреть еще раз вверх, и, подняв глаза, я в густых ветвях сразу же различаю весь «курятник». Однако бросать камень прямо над собой вверх неудобно, да и нижних сучьев так много, что они уже высохли от недостатка света и влаги; сквозь них и камню не пролететь — надо выходить на открытое место… Но стоит сделать еще два-три шага, как фырчащий звук крыльев где-то наверху поясняет мне, что дичь улетела снова и притом на этот раз куда-то дальше. От охоты приходится отказаться. С досадой бросаю свой камень вслед улетевшим птицам и, проследив глазами его полет, вижу выглядывающую из кустика травы коричневую шляпку белого гриба. Слабое утешение! Нагибаюсь за грибом, вижу еще один. Все же это лучше, чем ничего. Иду дальше вдоль опушки, перехожу какую-то дорогу, нагибаясь, пролезаю под густым орешником, оставляющим на лице растянутые осенними паучками паутинки, со всеми их сверкающими капельками. Розовые сыроежки, набухшие от осенних дождей подберезники, желтые лисички покрыли плотным слоем дно корзины, а белых что-то больше не встречается. В одном месте, посреди поляны, стоит огромный красивый гриб; протягиваю руку и тут же ее отдергиваю: он совершенно сгнил и противно пахнет… В эту минуту, о чем-то вспомнив, оглядываюсь: где же я? Кругом совершенно незнакомое место. Где, в какой стороне фабрика? Неизвестно. Впереди переплелись какие-то тропинки, вдали новый лес, а может, это тот самый, через который я недавно проходил? Как будто не похоже. Ведь от тетеревов я шел вправо, потом свернул левее, где собирал лисички, а потом… Куда я шел потом: вперед или назад? Несколько раз я обходил какие-то кустики, возле которых, как мне казалось, должны были быть грибы, хотя грибов там не было. Потом я стал подкрадываться к сойке, чтобы рассмотреть ее получше, что было совершенно напрасно: сойка оказалась какая-то больная, и при попытке улететь она упала с куста в траву и только шипела, глядя на меня круглым злым глазом, и щелкала клювом, пытаясь ущипнуть мою руку.
А птиц-то в лесу остается совсем мало, наверно, и все остальные сойки уже улетели? Ничего я не знаю: когда кто прилетает, когда улетает, где и какие вьет гнезда, несет яички. Папа все хорошо знал, и Вера, пока он был, тоже знала, а теперь все забыла и отвечает как-то неуверенно. Почему это так?
Вот я опять заблудился, иду — сам не знаю куда. Я плохо ориентируюсь — так называет это тетя Катя. Прошлый раз я часа четыре бродил где-то и случайно только нашел дорогу домой. Впрочем, и Вера ориентируется немногим лучше меня. Когда мне случилось заблудиться первый раз, я порядком испугался, а потом привык; пока стояла хорошая погода, я каждый день делал долгие прогулки и при этом непременно «заблуждался». Я понял, что все же идешь, идешь, и в конце концов попадаешь-таки домой или, по крайней мере, выходишь на шоссе. Правда, при этом даже не всегда сразу понимаешь, в какую сторону по этому шоссе следует идти, вышел ты правее или левее фабрики; но все-таки прямая линия успокаивает, да и по верстовым столбам можно догадаться.
Шоссе из Москвы в Петербург… Бок о бок с этим шоссе протекало мое детство; сначала оно было недосягаемым, потом я в первый раз попал на него об руку с отцом, и по нему же в праздничные дни ездили в церковь… «Шарабан или коляску подавать?» — «Нет, лучше шарабан». — «А какую заложить?» В памяти снова звенят бубенцы или поддужный колокольчик, видятся удила, с которых слетают клочья пены, косящий назад, налитый кровью конский глаз и внезапно вырастающий вдали белый храм с колокольней. И вот это — то же самое шоссе. Так вдоль него ездили деды и прадеды, вдоль него ездили мы. И опять, как бывало уже не раз, откуда-то со дна поднимается: А может быть, там все осталось, как было? Может, и сейчас по тенистой аллее кто-то прогуливается из теток, шурша длинными платьями по опавшей осенней листве, или отец, окончив работу в саду, когда уже последнюю и самую большую пальму с помощью рабочих вкатили на катках в пристройку, а уходить из сада в дом все же не хочется, отер лоб чистым носовым платком и, опустившись на зеленую скамейку, раскрыл книгу, заложенную на читаемом месте костяным разрезальным ножом. Может, только мое место пустует там, в той жизни, потому что я путаюсь здесь, привязанный к этой унылой фабрике с ее скучной конторой. А что, если… Если оно не пустует вовсе, если я, настоящий, продолжаю жить там, всеми любимый и радостный, а здесь только одна, самая дурная, сторона моя, заслуженно изгнанная, как прародители из райского сада. И мыкается она, отбившись от своих, словно эта больная сойка с взъерошенными и намокшими перьями, голубыми когда-то, да бессильно щелкает клювом. Какие такие радости остались мне доступны теперь? Разве слизать у Аксюши, пользуясь ее простотой, ложку сливок — радость? А что еще? Только эта мучительная сладость всегда предстоящих в душе воспоминаний, да еще порождаемые ими такие вот мечтания о том, что где-то все, вопреки рассудку, продолжает идти по-старому; мечтания, вызываемые мною самим откуда-то со дна сознания для заполнения все той же, ничем не заполнимой бреши…
Вот и солнце спряталось; то выглянет, то исчезнет снова, погружая весь пейзаж в холодные, мертвенные краски. На смену белым облакам и голубому небу с горизонта наползает серая тягостная пелена. Надо спешить. Вон за теми кустами, может быть, поле и видна фабрика. Но дохожу, и за кустами открывается полянка и новый подлесок, в котором уже шепеляво шепчется о чем-то с листьями мелкий холодный дождь.
Потом еще одна поляна, и наконец поле и фабрика неожиданно возникают совсем не с той стороны, где я ожидал их увидеть. Ноги у меня уже давно насквозь промокли, и только теперь я чувствую, как сильно устал… Вхожу. Аксюша только что вернулась и еще не успела снять мокрый платок и шубенку. Корзина ее полна грибов. Рядом — кружка с темно-алыми ягодами крупной брусники. Сама Аксюша откалывает сколотый английской булавкой передник, полный колосьев, подобранных ею на полях. Все сырье для нашей кулинарии приходится ей находить в лесу и в поле. Мы, как птицы небесные, собираем то, чего не сеяли: подножный корм…
Глава VI
Город зовется Торжок, а жителей почему-то называют новоторами, и на медных пряжках старых ремней, еще уцелевших у тех мальчишек, что постарше, выбиты буквы: НТРУ — Новоторжское реальное училище. Все это потому, что в старину город еще назывался Новый Торг или Новый Торжок, и эти два имени, как-то странно уживаясь между собой, так и сопутствуют ему в истории. А история у Торжка длинная и любопытная. Этот маленький городок упоминается не раз в древнейших летописях и уже в десятом веке известен как колония Великого Новгорода. Летопись уводит в почти легендарные дебри княжеских удельных усобиц, непосредственно к Крещению Руси и к Владимиру Равноапостольному, он же Красное Солнышко — герой былинного и песенного эпоса Киевской Руси, дошедшего до нас поверх гула целого тысячелетия и зажигавшего в раннем детстве мое воображение при чтении «Книги былин» Авенариуса в ступинском издании. Впрочем, были и еще книги: «Откуда пошла и как стала быть русская земля» (три или два тома), в коричневых, тисненных черным с золотом, переплетах, которых я по младости лет еще даже и не прочел и знал только картинки и названия отдельных глав; было изображение иконописное Владимира Святого, писанное нашим отцом на знамени в окаймлении малинового бархата с золотыми крестами; были, наконец, незабываемые деревянные кирпичики, обклеенные сестрой, с выцвеченными разными карандашами нарядными именами князей.