Другая сторона светила: Необычная любовь выдающихся людей. Российское созвездие - Лев Самуилович Клейн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На второе лето «я отчаянно влюбился в [Сережина] некоего мальчика, Алешу Бехли, живших тоже на даче в Василе, Вариных знакомых. Разъехавшись, я в Петербург, он в Москву, мы вели переписку, которая была открыта его отцом, поднявшим скандал, впутавшим в это мою сестру и прекратившим, таким образом, это приключение» (ДК5: 272).
Но приключения на любовном фронте продолжались. «Весною (1904 г. — Л. К.) я познакомился с Гришей Муравьевым, с которым вскоре и вступил в связь, думая со временем устроиться с ним во Пскове. Летом я заезжал в Зарайск, где он жил; прожили там дней 6 со спущенными от жары занавесками, любя и строя планы, по вечерам гуляя за городом в тихих полях. Потом я жил в Щелканове у Верховских. Тут, просто от скуки, я стал оказывать больше внимания, чем следует, младшему брату, вызвав ревность жены, негодование других и почти ссору. Потом все помирились, а он уехал в Киев» (ДК5: 273).
4. Возлюбленный Гриша Муравьев
Рассмотрим только одно из этих приключений, но показательное. 18-летний Гриша Муравьев был простым парнем, из слуг, попивал, никакой утонченной интеллигентности, но был любим и сам полюбил Кузмина беззаветно. Как состоялось знакомство, Кузмин вспоминает 8 сентября 1905: «мы оба стояли у окна и он рассказывал, почему Тимофей не уходит с места: «Может быть, он влюблен в своего барина». — «А может быть, я в вас влюблен, Григорий». — «Все может быть», — бегло и весело взглянув, сказал он. — «Если бы вы сами не сказали, я бы написал вам об этом» (ДК5: 39). Кузмин 22 августа описывает его так: «Одетый и особенно на улице, нельзя предположить, как он хорош голый или совсем близко. Первое, что меня поразило — это красота его тела и особенная сладострастность лица (я помню, как подумал: «вот педерастическая красота»), хотя, конечно, он слегка мордаст и похож на татарина (ДК5: 28)». Через неделю отмечает: «Сидя напротив, я смотрел, хорош ли он; вчера был очень интересен, побледневший, с большими серыми глазами, понятливыми, ласковыми и чувственными» (ДК5: 33).
И запись 4 сентября:
«Я целый день мучусь за свое отношение к Григорию; я позабыл дать свой адрес, — он хотел придти в воскресенье и я от трусости, не знаю отчего, побаивался этого. Нужно бы послать адрес и сговориться, а я этого не сделал. А я его хочу и думаю о нем весь день; не идеализируя, а так, как он есть, он и милее, и жалче, и дороже: стесняющийся, некрасивый с первого взгляда на улице, бедный, бедный» (ДК5: 36).
18 сентября:
«Занятно, что сегодня впервые Григорий заявил, что он меня любит и даже скучал и ходил к дому, да не смел зайти, хотя последнее, я думаю, уже привиранье… Интересно, как отнеслась публика к посещению Гриши и что было слышно в детскую и коридор? Гриша у меня спрашивал, красивая ли Лидия Павловна и когда я сказал, что «право, не знаю», он прибавил: «Ну, если б это лицо было у мальчика, могло бы оно вам понравиться?» Я отвечал, что нет, п<отому> что такого лица не могло бы быть у мальчика» (ДК5: 43–44).
За каждое посещение Кузмин Грише платил, и когда у него не было денег, он писал Грише, чтобы тот не приходил. 27 сентября он заносит в Дневник очень важную запись, характеризующую не столько его самого, сколько Григория:
«я верю ему, когда он на мой вопрос (довольно глупый и несправедливый), что, если б у меня не было и не имелось быть денег, ходил ли бы он ко мне, он ответил: «А то как же? Разве я вас не люблю?» — и потом, совсем потом, после других разговоров, без вопроса, стыдливо заметил: «Я же вас только и знаю» (ДК5: 48).
Их любовь, для сторонних и непривычных странная не только своей однополостью, но и резкой разницей образованности, социального положения и возраста, любовь платная, тем не менее приносила обоим острые и глубокие переживания. Вот запись от 23 октября 1905 г.: «Вчера я чего-то загрустил и стал плакать, когда уже Гриша был одет уходить, и все хотел его нарумянить, а он не знал, как уйти, и говорил: «Так я уйду?» — «Иди», — отвечал я и плакал, а он не уходил, стоял и твердил: «Так я уйду?»…» (ДК5: 60). А 6 ноября Кузмин записывает:
«Сегодня целый день такой припадок мигрени, какого не было уже года три… У Григория тоже болела голова и вдруг заболела грудь, забилось сердце и он уснул, как в обмороке, хотя не был ни капли пьян. Полуодевшись, я сел в кресло и смотрел на спящего при красноватом свете лампады: совершенной стройности тело, смугло-бледное, еще более нежное от меха одеяла, спокойное лицо с длинными темными ресницами и красневшим ртом; мысль, что это все — твое, страшная головная боль…, теплота комнаты, свет лампад, все напоминало какой-то бред, но ни черты разврата, а что-то первобытное, изысканное, чувственно-простое, тихое и божественное. Потом я, одевшись, не мог стоять и лег, а он ушел и стоял, высокий, в высокой шапке, белый и милый; прощаясь, я почти не сознавал ничего» (ДК5: 66).
Всё же Кузмину этот роман быстро начинал надоедать. Уже 22 августа он записывал: «Когда я в среду на прошлой неделе, приехав на городскую квартиру, узнал, что Гриши с Успенья, когда мы с ним довольно сухо расстались, не было, то я подумал, что это отчасти развязка и мне сделалось легко от этой мысли». Но
«Оказалось, что в среду он был тотчас после меня, ночевал с четверга на пятницу один, весь залеж булок подъел, керосин и свечу пожег и оставил мне письмо, где, право, трогательно было описано, как он приходил несколько раз без меня, ночевал один, приходил под вечер смотреть, не освещено ли у меня окно, уходил на Остров, «поплакав». Конечно, в письмах все выходит трогательнее».
И вот уже Григорий сидит у Кузмина на сундуке «совсем голый на своей красной рубахе» (ДК5: 27).
29 сентября запись: «У моей чашки на столе лежало письмо