Святая Русь. Книга 1 - Дмитрий Балашов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не надрывай сердце, боярин! — негромко, но твердо возражал тот. — Все мы тут, на земле, до часу! А час приходит, и Господь нас призывает к себе. Кого-то с одра смертного, а кого и прежде, дабы умер для земного и работал небесному!
— Вон! Вон! — затопал ногами Тимофей. — Слушать тебя не хочу! Изыди прочь!
Кузьма сожалительно перевел плечами, поворотился и вышел. Хлопнула дверь. Тимофей поднял страдающий взгляд, кажется, впервые заметив Наталью, и, уже к ней отнесясь, простонал:
— Без ножа зарезал, стервец!
— Кузьма ведь и даве баял, что в монастырь хочет? — осторожно возразила Наталья, страшась новой вспышки Тимофеева гнева.
— Говорил! А! — Тимофей пал на лавку, хватил кулаками по столешне. — Вернейший из верных был! Без ево как без рук! Молился бы себе… по ночам… Кто и неволит?! Богу!.. Станет в обители тесто месить, а тут, почитай, всей Москвы и дела, и дани, и кормы, и грамоты… Тысяцкое отменили, дак кому-то надоть тянуть?! Думашь, просто?! Думашь, любого посади… Да я иного дьяку государеву и то доверить не могу! Одних скотинных голов многие тыщи! А казна! А те же монастыри, что ругу от князя емлют! А сколь серебра ушло на ратное дело? А гости торговые? А виры, дани, мытное, конское пятно, лодейное, повозное?! Все, что надобно счесть, гривны не потерять! Дак я Кузьме с закрытыми глазами верил! Ведал: векши не пропадет! И кому теперь?! Осиротил, изничтожил меня!
Тимофей, запустивши пальцы в растрепанную гриву волос, раскачивался на лавке, словно от зубной боли. Говорить с ним, тем паче о своих делах семейных, не было никакой возможности. А мог бы, очень мог бы помочь Тимофей Василич, по своим связям на Москве ведавший вдоль и поперек дела семейные многих и многих послужильцев и уж у кого на примете невеста…
Нет, нынче Наталье решительно не везло!
Шумела московская святочная гульба, ряженые ватагами волоклись по городу, вспыхивали радостные клики и песни, неслись по улицам («Беррр-р-р-егись!») ковровые сани, полные хохочущих, румяных с мороза молодок, и так жалок казался в эти миги Наталье ее расхристанный, обтертый до дыр на кожаной обивке возок, нынче переставленный опять с тележных осей на санные полоза, что она то и дело трогала концом плата увлажнившиеся глаза и такою оброшенною казалась в эти мгновения самой себе!
А тут и дела владычные подоспели, и сына занадобилось из Острового не стряпая вызывать, поскольку собирали поминки и корм для обоза — ладили ехать в Киев, за митрополитом Киприаном, и тут уж владычным данщикам, всем без изъятия, учинилась беготня, не до невест стало совсем!
И сваху прогнала. Та все толковала о приданом, о сряде…
— Норов, норов какой? — не выдержала Наталья. Но круглорожая глупая баба незамысловато развела руками в ответ:
— Норов-от как углядишь? Богачество, вот оно, всем в очи блазнит, а норов узнать — пожить надобно вместях!
Прогнала сваху, долго успокоиться не могла. Ето как же? Женить, а потом и норов выглядывать?! А ежели поперечная какая, дак и што, топить ее придет? Али в монастырь сдавать?
Любава забредала, сидели вдвоем, не зажигая огня.
— Не ведаю, мамо! Сосватала бы Ивану невесту, дак как ни помыслю на кого
— все не по ему! Не на день ведь, навек!
— Леша-то здрав? — спрашивала Наталья.
— Бегает! — вздыхая, отвечала Любава. — Лопочет! Даве заладил: «тятя» да «тятя»! Меня аж в слезы кинуло! Дите малое, а понимает… Мордвинка, говоришь? Она и даве, я углядела, все лезла к ему! Уж не ведаю, слюбились ай нет! Зараньше нам Ивана женить надо было!
Две женщины, две вдовы, мать и дочь, старая и молодая, сидят, вздыхают, не зажигая огня. Их мужики, тот и другой, легли на поле бранном, защищая страну. И у обеих, для продолжения ихнего — Михалкинского, Федоровского — рода, один-разъединственный мужчина, сын и брат, — Иван.
Скорее всего именно отчаяние подтолкнуло Наталью к тому, что она содеяла, когда на владычном дворе кинулась в ноги симоновскому игумену Федору. Тот, озадачась и заблестевши взглядом, поднял, успокоил вдову, — знал, конечно, что данщица, за покойного мужа собирала владычный корм, и что ростит сына, и про покойного Никиту краем уха слышал, бывая на владычном дворе, и потому не очень удивил, когда женщина, вспыхивая и стыдясь, повестила ему свою беду и попросила благословить, указать невесту для сына. Невесть, что бы ответил игумен Федор, прикусивший ус, дабы не расхмылить непутем, возможно, отчитал бы или мягко отослал к московским городским свахам, но к нему с тою же нужою обратился на днях радонежский знакомец, тоже из переселенцев-ростовчан (так уж с той поры, полвека уже, почитай, держались друг за друга), Олипий Тормасов, недавно перебравшийся в Москву. Ему нужда была пристроить дочерь. Федор подумал, поднял взгляд.
— Здесь он, батюшко! — живо отозвалась понятливая вдова, подзывая сына.
Иван подошел, неловко приняв благословение, поцеловал руку Федору.
Сергиев племянник, улыбаясь, обозрел молодца, по волненью вдовы разом уразумел все — и напрасные поиски невест, и отчаянье, и, возможно, какую иную тайную трудноту, почти угадавши греховную зазнобу Ивана.
— На Куликовом был? — вопросил, по вспыхнувшему взгляду Ивана, по гордо распрямившимся плечам до слова угадав и это. К келейнику оборотясь, наказал:
— Сведи с Тормасовыми! У них дочь, Мария, на выданьи! — пояснил отрывисто и боле не стал выслушивать ни благодарностей, ни объяснений.
Пошел, двинулся, заспешил по делам.
Первый разговор с Тормасовыми сложился у Натальи трудно. Да и девушку показали ей только на миг, скорее — сама узрела, столкнувшись в сенях. Та прошла трепетно-легко, серыми, ищущими глазами недоуменно и тревожно взглянула в очи Наталье и — как в душу заглянула. Наталья смутилась даже, подумав враз и о клятой мордвинке, и о том, что девушка с такими глазами не простит никоторой лжи, обмана или даже нелюбия со стороны своего будущего жениха…
Ивана привезла — сидел пень-пнем. Слова не сказал с родителем, ни с родительницею будущей невесты. И опять девушки не было в горнице, видно, не хотели казать до поры, пока сами не решат. Маша заглянула в двери сама, возможно, и не ведала о женихе, чуть удивясь, вскинула брови. Иван, сидевший вполоборота на перекидной скамье, вдруг встал и, постояв мгновение, неловко, но истово воздал поклон девушке. Она оглянула родителей, Наталью, видимо, что-то поняла и, бегло улыбнувшись, исчезла. А Иван, когда ехали домой, был задумчив и тих. И только уж поздно за ужином, когда отъели, отодвигая от себя тарель, произнес хмуро:
— Не полюбит она меня!
— А это уж твоя печаль! — возразила Наталья. — Девушку в себя влюбить, да чтобы на всю жисть, завсегда непросто! — И еще погодя добавила:
— Отец сколь за мною ходил… Смеялась сперва… Все не взаболь казало! А после и жизни без его не стало!
Любава, узнав, тоже горячо взялась за дело. Свекра и свекрову упросила помочь (те знали Тормасовых еще по Радонежу). Ну, а с их предстательством да по благословению симоновского игумена и Тормасовы, поопасившиеся поначалу, склонились к сватовству Федоровской вдовы.
Родичи торопились свершить все до Великого поста, и потому свадебные дела затеялись круто. Уже через неделю Иван, отчаянно краснея, явился в дом Тормасовых с гостинцами и сперва сидел дурак-дураком, глядя на собравшихся к Маше девушек, что перешептывались, сидя с прялками, а то и прыскали в кулак. Невесту еще не закрывали, милосердно разрешив молодым познакомиться друг с другом.
Маша взглядывала на молодца, то краснеющего, то бледнеющего, что-то отвечала подругам, пускала волчком веретено и вдруг, откусив и закрепив пряденую нить, отложила веретено и поднялась. Иван покорно встал на негнущихся ногах, шагнул всдел за нею. Маша уверенно вела его по сеням, по скрипучей лесенке, открыла промороженную дверь, накинувши пуховый плат, вышла на глядень. Сюда, на галерейку, пристроенную на выпусках к светелке дома, нанесло сухой легкой пороши, и Иван увидел, как узкий, узорной кожи, башмачок из-под подола тафтяного саяна смело отпечатался в серо-голубом серебре наметенного снега.
Она скользом, чуть сведя бровки, глянула на него. Иван протянул было руки и вдруг понял, что нельзя, что все погубит, ежели допустит такое.
Остановились рядом, облокотясь о перила.
— Сказывай! — попросила она, плотнее запахиваясь в пуховый плат.
— О чем?
— О чем хочешь! О своих…
Перед ними была меркнущая Москва, Подол, серо-синяя замерзшая река и Заречье, ныне уже густо застроенное теремами и избами. Вот там, на Болоте, казнили Ивана Вельяминова!
Ванята принялся — сперва сбивчиво — сказывать о своих: сестре, покойном Семене, об отце, а там и о владыке Алексии, о легендарном уже, почти сказочном Федоре Михалкиче, которого любила тверская княжна и который привез князю Даниле грамоту на Переяславль… И о Литовщинах, и о том, как едва уцелели и как мать рожала в лесу. В какой-то миг при этом рассказе Маша положила холодные тонкие пальчики ему на руку.