На повороте. Жизнеописание - Клаус Манн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот и озеро; мы остановились перед домом Рикки. Здесь, казалось, тишина стала призрачной. В нижней части сада, близ воды, разрастались блеклые болотные цветы и густой камыш. Почва была мягкой, зыбкой. Пахло болотом. Маленькой вилле, расположенной на некотором возвышении, придавали миловидность заросший плющом фасад, зеленые ставни, красная герань в горшках. Такова, значит, была та идиллия, к чьей не совсем надежной тишине он часто бежал от нас… Когда мы подошли ближе, нас встретил серебряный перезвон — колокольчик на шее Вольфрама.
На пороге мы заколебались. Шепот указал нам путь: «Только наверх! Не бойтесь, молодая дама! Наверху все выглядит прилично. В спальне он лежит, на катафалке, как положено!»
Мы сперва не заметили их, две массивные темные фигуры, которые стояли по обе стороны лестницы. Это были обмывальщицы покойников. Они кивали и бормотали, держа при этом руки сложенными над выпяченными животами.
Вместо того чтобы ответить обеим ужасным старухам, мы с Эрикой заплакали — внезапно и, между прочим, совершенно одновременно, точно по тайно переданному знаку. Сквозь пелену слез я видел, как Эрика приближается к лестнице с усилием, маленькими шажками, словно она шла по гвоздям или раскаленному песку. Я догнал ее. Рука об руку, двое преисполненных страха детей, поднимались мы сквозь бледный полумрак наверх к комнате страха, где лежал наш с Эрикой застрелившийся брат.
Обе женщины кивали и бормотали позади нас, подружелюбнее теперь, как мне показалось. Очевидно, они одобряли наши слезы, нашу тяжелую поступь. Молодой господин и молодая дама, прибывшие в автомобиле из города, чтобы посмотреть тело своего кузена, школьного друга или коллеги, вели себя — на взгляд обмывальщиц — общепринято, точно так, как мы это именно и делали. Я очень хорошо знал, что наше всхлипывание производит на двух старух великолепное впечатление, — мысль была мучительной и одновременно лестной.
Наконец мы достигли узкого коридора в конце лестницы. Эрика открыла дверь, и там было это, поразительно светлое в солнечном свете, холодное и жуткое; место происшествия, очаг преступления, камера смерти, арена агонии, угасающего взора, финального хрипа.
Но кто была эта кукла, там наверху, на кровати? Она казалась миловидной, однако и ужасной при этом, чужая драгоценная вещица из воскового хрупкого материала. Какое высокомерие в этом незнакомом лице со слегка оттянутыми кверху уголками рта! Оно улыбалось, это лицо, сдержанно, но несомненно. Какая улыбка! Нет, то был не Рикки!
Ни Эрика, ни я не видели ни одного мертвеца с того легендарного похода на тельцское кладбище. Теперь нам вспомнилось леденяще безупречное чело утонувшего подмастерья-пекаря: в Риккином невыразимо отчужденном лице мы чуяли то же самое враждебное просветление. Мертвые похожи друг на друга. Но рот пекаря был милосердно прикрыт черной повязкой. Улыбки не было видно…
«Какой он маленький!» — выдавила наконец Эрика, больше пораженная, чем испуганная.
Я кивнул ей; он был почти невероятно мал, съежившийся, усохший, уже ставший мумией. И я понял, что умереть означает просто высохнуть. Существенным различием между живой плотью и мертвой является никоим образом не различие между движением и покоем. Живой человек может быть совершенно неподвижным, и почему бы мертвецу при особых обстоятельствах не начать кивать, бродить или даже прыгать. Но мертвец сух, совсем без сока и влаги. Нет больше выделяющего слюну рта, полного слез взора, кровоточащей раны, семяизвержения, капающего носа — все премило высушено, обезвожено, очищено.
«Как чисты его руки! — услышал рядом с собой шепот Эрики. — Взгляни же на ногти! Такими опрятными я их никогда не видела».
Затем она издала подавленный слабый крик и указала на стену за кроватью. «Что это?..» Стена была забрызгана кровью. Он окропил последними следами своей влажной бренной жизни, словно узором обоев, меловую поверхность.
Мы стояли близко друг против друга, вцепившись друг в друга, словно парализованные ужасом. Мои собственные слова прозвучали для меня бессмысленно, почти непристойно и кощунственно: «Он, должно быть, попал в артерию… сердце, может быть… Он, наверное, этого больше не чувствовал».
Кровавые письмена на стене глазели на нас, последняя весть, смысла которой мы не могли уловить.
МЕНЕ, МЕНЕ, ТЕКЕЛ…
К чему относилась она, призрачная формула? Разве что к постыдному фарсу, который должен был в скором времени разыграться на нашей опустевшей родине? Дерзкий государственный переворот, который предпринял некий фон Папен{222} — любитель-наездник и интриган крупного пошиба — летом 1932 года против прусского правительства, имел и свой положительный результат: он продемонстрировал политическое и моральное фиаско, отречение, крах немецких левых по собственной вине. Легальная власть, во главе которой стояли социалисты, сдалась бесстыжему барону{223} и паре вероломных полицейских. Почему? «Сопротивление могло бы привести к кровопролитию». Это дали понять вышвырнутые Браун{224} и Зеверинг{225}, могильщики немецкой демократии.
Из потусторонней сферы в ответ звучит издевательский смех: «Что вы за комики, господин Зеверинг, с вашей осторожностью! Сопротивление могло бы привести к кровопролитию? Согласимся, ваши превосходительства! Однако присмотритесь-ка теперь, к чему приведет прежде всего ваша благородная сдержанность! Миленькая, жирная кровавая баня, ваши превосходительства, вот к чему это сведется благодаря вашей изысканной политике! Ручьями потечет она — священная кровь, этот совершенно особый сок! Хроника грядущей беды уже написана на стене кровавыми красными чернилами. Имеющий глаза да увидит! Вы не имеете глаз, господин Зеверинг? Вы слепы, господин Браун? Никто из вас не умеет читать?»
Герой Танненберга{226}, богатырь немецкой республики (да, мы тоже аплодировали его переизбранию!), публично хвастался своей безграмотностью. «Со времени моего кадетства не дотрагивался ни до одной книги», — ворчал старый вояка. Как мог он иметь какое-нибудь понятие о скрытом смысле магических кровавых иероглифов и узоров на обоях? Он был тупоумен, наш ворчливый фельдмаршал, и имел спокойную совесть. С истинно германской, нибелунговой верностью предал он того благочестивого канцлера, которому был обязан своей властью: Брюнинг{227} бежал. Против его преемника, сравнительно либерального генерала фон Шлейхера{228}, в скором времени начались упорные интриги. Господин наездник фон Папен, всегда полный остроумных затей, и бессовестный сын президента, майор по званию, убедили своего старого шефа в опасности, которую представлял канцлер. Он был большевик, если верить господину Папену и Гинденбургу-младшему, нацеленный на то, чтобы посредством скандального «плана помощи Востоку»{229} разрушить прусское крупное помещичье землевладение в целом и семью Гинденбурга в частности. У дряхлого шефа пока еще было достаточно разума, чтобы никоим образом не потерять свое прекрасное поместье Нойдек. «Шлейхер увольняется!» Это должно быть ради латифундий, насколько соображал господин из поместья Нойдек. А что теперь? У Папена было наготове свое предложение: кабинет «национального единства» — с Гитлером во главе!
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});