Избранное - Оулавюр Сигурдссон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Гость прикрыл за собой дверь и обвел взглядом редакцию, причем так боязливо, словно его привели на заклание.
— Вы… вы редактор?
— Вроде бы, — ответил Вальтоур и добавил, глядя на желтый конверт: — Мне письмо?
— Н-нет.
— Счет?
Гость сглотнул слюну.
— Я принес… мне хотелось бы показать вам два стихотворения.
— Значит, ты поэт! Только не называй меня, ради бога, на «вы». Я — слуга всех поэтов! — закричал Вальтоур, отбирая у него конверт. — Как тебя зовут?
Гость назвал свое имя уже чуть окрепшим голосом, но по-прежнему сохраняя такой вид, будто вот-вот бросится наутек.
— Присядь-ка, Финнбойи, — обратился к нему Вальтоур как к старому знакомому. — Присядь, а я пока просмотрю твои стихи!
Явно приготовившись к суровому приговору, гость еще раз сглотнул слюну и собрался было уходить.
— Да… дело терпит, — проговорил он, — я могу и потом как-нибудь зайти.
— Разве тебе не интересно, напечатают твои стихи или нет? — спросил Вальтоур, вновь указывая на стул. — По опыту знаю — молодые поэты нетерпеливы, поэтому я никогда не тяну с ответом!
Гость решился ждать приговора, а шеф вскрыл желтый конверт и вытащил несколько листов белой бумаги.
— Надеюсь, ты принес не какую-нибудь нескладуху, или как это у вас называется, прозаическую лирику, беглые зарисовки? — насмешливо вопрошал он, бросив конверт на стол Сокрона из Рейкьявика. — В такой поэзии я ни черта не понимаю, если ее вообще можно назвать поэзией!
Гость молчал, а шеф тем временем развернул сложенные листы и, едва взглянув на первое стихотворение — «Песнь о родном крае», — кивнул:
— Отлично! Рифмы что надо!
Он опять зашагал по редакции и, на ходу декламируя «Песнь о родном крае», продолжал кивать головой с видом пылкого знатока и ценителя литературы.
— Написано здорово, красиво и в приятном тоне, — говорил он уже себе, а не поэту. — Второе стихотворение… та-ак, «Моя страна». Посмотрим, не длинное ли? Пять строф. Гм. По восемь строк в каждой.
Прочтя, он показал стихи мне, а я тотчас вспомнил, как год назад слушал их в исполнении автора на торжественном концерте, организованном Партией прогресса. Вспомнил даже, что одно из них, кажется, было длинное, а другое короче; правда, ознакомиться с ними как следует я так и не сумел, успел ухватить лишь отдельные строки. Надо мной стоял шеф; повернувшись спиной к поэту, он отстукивал на столе какую-то мелодию. Потом, указав на «Мою страну», вполголоса сказал:
— Изящное стихотворение о родине, пойдет под своим названием. Для номера весь материал готов?
— Весь, — ответил я. — Завтра утром наберут.
Шеф еще больше понизил голос:
— Что можно выбросить?
Я принялся рыться в корректуре.
— Ну и настрочил же он проповедей о питании… Этот Арон Эйлифс, — пробормотал я. — Может, отложить вот это… о чесноке и сырой картошке?
— Точно.
Шеф снова закружил по редакции и, высоко подняв голову, объявил приговор:
— Красиво и в приятном тоне. — После многозначительной паузы он сообщил автору, что «Моя страна» срочно отправляется в набор, а «Песнь о родном крае» будет напечатана в самое ближайшее время. Если у автора есть хорошая фотография, лучше художественная, то неплохо и ее опубликовать. — Да ведь… гм… автор заслужил гонорар. — Шеф вдруг остановился у окна, заглянул в бумажник. — Ну конечно, у нас ни гроша! Хоть шаром покати! Но как бы там ни было, нужно взять за правило непременно оставлять часть гонорарного фонда для выплат молодым поэтам, причем независимо от других расходов.
Шеф сказал, что он скорее разорится, чем откажется помогать молодым и, по его мнению, талантливым поэтам. Что скажет автор, если получит за оба стихотворения 25 крон?
Улыбка Финнбойи Ингоульфссона, робкая и взволнованная, но в то же время загадочная, опять напомнила мне о торжественном концерте и аплодисментах, которыми были встречены эти стихи. Уходя из редакции, он держал банкноты, как диплом. Я ожидал, что он, как большинство поэтов, примчится на следующий день с фотографией, но Финнбойи появился лишь через несколько месяцев, застенчиво поздоровался и протянул Вальтоуру крошечный листок бумаги с ярким стихотворением о гражданственности и самопожертвовании, которое я опять-таки уже слыхал на том концерте. Может, в нагрудном кармане у него была и фотография, но Вальтоур не спросил, а Финнбойи не стал ее показывать.
Шеф принял его хорошо, хотя едва ли столь доброжелательно, как в мае, по крайней мере сначала. Расхаживая по редакции, он прочел стихотворение, сказал, что написано оно с настроением и в ближайшее время будет напечатано. Ну а гонорар… Дело в том, что журнал никогда раньше не платил за стихи о чести и гражданском долге, не было нужды, их всегда предлагали бесплатно, присылали даже с самых далеких окраин. Как по мнению поэта, пятерка лучше, чем ничего?
Поэт благодарно улыбнулся, готовый взять деньги и покинуть владения «Светоча». Но Вальтоур еще не кончил.
— Эх вы, молодежь! Сочиняете стихи, пишете рассказы, только, черт возьми, чего-то в вас не хватает!
Он повысил голос, как озабоченный наставник, но в остальном держался гражданином мира, расхаживал, задрав голову, по редакции и размахивал руками.
— Закваска не та! — говорил он. — Вот и выходит кисло! Без подъема! Представляете, какой бы хлеб у вас получался, будь вы пекарями?
Затем последовала Вальтоурова излюбленная тирада, которой я сегодня никак не ожидал услышать, — небольшой пассаж о сложных проблемах молодых поэтов и их творческой продукции. Шеф считал естественным, что к двадцати годам поэты становятся радикалами и строптивыми бунтарями, да вот беда — если б они еще следили за тем, чтобы остаться независимыми, не впадать ни в какие политические крайности, не идти на поводу у пропаганды, не позволять политическим фанатикам дурачить себя.
— Наши молодые поэты… Да… Как они вели себя последние годы, разве не лезли из кожи вон, выслуживаясь перед социалистами? Не вкладывали всю свою амбицию в то, чтобы выстрадать мировой кризис вместе со всем человечеством, и не изображали из себя нервы общества? Не норовили вогнать нас в гроб бесконечным брюзжанием, нытьем о нищете и пролетарской романтике, одолеть псалмами для трудящихся: «Марш! Вперед! Вставай народ! Аллилуйя!» Не внушали нам и стихами, и прозой, что желание выбиться в люди — ужаснейшее преступление, что к достатку стремятся одни лишь воры, ах, как это смешно и мелкобуржуазно — ходить опрятным, да еще чистить ботинки? Разве не писали они десятки рассказов о смертельно надоевших всем жалких людишках, убогих бездельниках и дармоедах, которые то кашу на воде хлебают, то кофе с сахаром вприкуску, о вечно недовольных, жалующихся, вздыхающих и хнычущих? Вот она, литература для народа, литература для масс! Все же до одаренных бессребреников, до этих гениальных реалистов, ха-ха, начало доходить, что исландцы чем-то отличаются от фабричной массы крупных городов или той вконец измученной черни, которую погоняют помещики, бароны и графы. По крайней мере кое у кого из сочувствующих социалистам уже в зубах навязла эта новая духовная пища для народа, для общества, а ведь им положено беречь ее как зеницу ока. Ну а что пришло на смену этим «Марш! Вперед! Вставай народ! Аллилуйя!», всей этой каше на воде, которую поглощали жертвы капитала, да кофе с сахаром вприкуску? Бескровные жалкие рассказики, которые назвать чепухой значило бы похвалить! Ерундовые стишки, полурифмованные или не рифмованные вовсе! Прозаическая лирика! Беглые зарисовки! Наверное, на заседании партийного руководства специально решили во что бы то ни стало испортить народу литературный вкус. А для чего? Разумеется, чтобы легче воспринималась пропаганда, ведь невзыскательный вкус более податлив на разного рода агитацию!
Шеф сделал короткую передышку. Либо он начитался статей зубастого критика, имя которого я не стану называть, подумал я, либо недавно обсуждал чахнущую исландскую литературу с каким-нибудь рассерженным депутатом альтинга, например с престарелым Баурдюром Нильссоном. Но почему же, черт возьми, он так жестоко обошелся с Финнбойи Ингоульфссоном? Ведь тот предлагал, — не «ерундовые стихи, полурифмованные или не рифмованные вовсе», не «прозаическую лирику» или «беглые зарисовки», даже не «роман о бедняках и несчастных» — о каше на воде и о том, как они пьют кофе.
— Смешно и грустно смотреть, как начиная с тридцатого года политика влияет на наших молодых поэтов, — продолжал шеф, и вдруг в его голосе послышались отеческие нотки. — Никто не ждет, что они будут вести себя как ярые консерваторы или послушные мальчики-лакеи. Но когда молодежь, еще толком не разобравшись, что к чему, берет сторону красных… то господи спаси нас и помилуй!
Опять в нем заговорил гражданин мира.