Избранное - Оулавюр Сигурдссон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Жуть какой отлив, сказал мой друг. Однажды в такой луже мне попался пинагор!
Я слышал псалмы и орган, видел пламя свечей на церковных хорах и остановился, желая написать наши имена на гладком песчаном дне. «Аусмюндюр Эйрикссон и Паудль Йоунссон», — начертил я указательным пальцем, а потом добавил для ясности: «Мюнди и Палли».
Гляди! — позвал Мюнди, показывая найденного им огромного моллюска. Красивый?
Я восхищенно разглядывал моллюска в его руках.
Хочешь, будет твой? — спросил он.
Но ведь это ты его нашел.
Какая разница? Дарю. Я себе еще найду.
Псалмы стихли, гулкие звуки органа больше не парили над мелководьем, слышно было только печальное покашливание и голос:
— Блаженны скорбящие, ибо утешены будут.
Голые пятки Мюнди сверкали сквозь дыры, его резиновые сапоги до того износились, что едва держались на ногах. Штаны были в свежих заплатах и свежих прорехах, свитер не лучше. Он нашел двух необычных улиток и не отставал от меня, пока я не взял ту, что покрупнее. Мы добрели со своими сокровищами по песку, рифам и большим плоским камням до края острова, до крутого утеса, под которым берег был завален исхлестанными морем обломками скал. Мы вскарабкались на утес и стали смотреть на траулеры, наверняка английские или немецкие, промышлявшие у самого входа во фьорд. Мюнди заявил, что однажды они вперлись прямо в нашу рыболовную зону, сплюнул сквозь зубы и крепко выругался, назвав их чертовыми бандитами и гадами ползучими, которые развлекаются тем, что вытаскивают сети и переметы жителей Дьюпифьёрдюра. Его отец Эйрикюр, Нарви из Камбхуса, Самуэль из Литлибайра и Кели из Туна дважды в прошлом году рисковали жизнью, схватившись с этими мерзавцами из-за сетей.
— Друзья близкие и далекие, женщины и дети, отцы и матери, сестры и братья, весь народ прощается с благородными героями, павшими в борьбе, — вещал голос на хорах. — Но, несмотря на глубокую скорбь, переполняющую наши сердца, мы никогда не забудем, что любовь господня беспредельна…
Мюнди перебил: В воскресенье конфирмация. А нас с тобой еще когда конфирмуют — обалдеешь ждать!
Да, вздохнул я. Три года.
Между рифами, ныряя за рыбешкой, кружила крачка, над зеркальным фьордом горланили чайки, в шхерах плавали гаги. В глубине души мне хотелось, чтобы Мюнди провел со мной лето на хуторе Грайнитейгюр, где у меня будут в друзьях другие птицы — кулики и кроншнепы, луговые коньки, трясогузки и красноножки.
Слышь, сказал он, ты кем хочешь стать, когда вырастешь?
Я не был готов вот так, сразу доверить ему мою самую заветную мечту о том, чтобы купить небольшой орган и грузовик, а потом разъезжать на этой машине по деревушкам, долинам, по дорогам Грайнитейгюра, иногда останавливаться, прямо в кузове садиться за орган и наполнять небосвод переливами божественной музыки. Поколебавшись, я ответил, что еще не знаю, кем буду.
А я — капитаном.
Где? В Рейкьявике?
Может быть, на судне береговой охраны, сказал он и, указывая на траулеры, добавил: Если выйдет, то я не я буду, а получат они на орехи, гады ползучие!
— Мы прощаемся с благородными героями, но сквозь тучи скорби нам светит солнце надежды на встречу после разлуки, — говорил голос на хорах. — Господь всемогущий предопределил нам, смертным, вечную жизнь…
Мюнди перебил: Тебя кто стриг?
Бабушка.
Не пора ли запретить им этак корнать нашего брата?
Но тогда надо будет причесываться.
Точно, заключил он и, тут же потеряв интерес к этой мысли, поднялся на ноги, собираясь домой. Не желаю все время причесываться, как девчонка.
Когда мы опять вышли на песчаный берег, прилив уже покрыл наши имена, а по фьорду, вовсе не похожему на зеркало, катила волна. Я видел и белую пену на гребнях, и людей в черном на жестких деревянных скамьях, слышал шипение набегающих волн и голос на хорах, вздохи и всхлипывания. Потом мы отправились в другую экспедицию за моллюсками, нашлась пропавшая губная гармошка, а на фоне лазурного неба парил старый воздушный змей. Я был счастлив, что мой друг так здорово помогал ловить подкаменщиков, мы прокалывали прутиками камбалу, вместе шли к алтарю, вместе стояли на конфирмации. Волны все набегали и шипели, все дальше накатывались на песок, покрывали пеной всякую мелочь на берегу и шхеры, поросшие бледными водорослями, до тех пор пока голос на хорах не молвил:
— Они веровали в бога…
Человека убивают лишь однажды, сказал Мюнди.
— Выполняя свой долг, они бесстрашно трудились вдали от родных и близких, — продолжал голос на хорах, — в тяжелых и опасных условиях…
И опять Мюнди перебил: Уйти с посудины? Да ты с ума сошел! Кому-то ведь надо плавать!
На фоне шума далеких волн и страстного голоса на хорах мне словно нашептывали, что мой выходной костюм куплен ценой, которую заплатил мой друг детства. Кто-то словно шептал, что не было бы этих черных ботинок и белой рубашки, пальто и шляпы, даже иностранных книг, новой авторучки и новой лампы, если бы мой друг снял широкую непромокаемую куртку и рыбацкие сапоги, отказался рисковать жизнью и нашел на берегу работу поприятней, чем надрываться на траулере и возить рыбу в Англию.
— Почему? — вопрошал голос на хорах. — Потому что они читали и хранили священные слова господа…
Читал? — изумился Мюнди. Черта с два! Нет у нас на калоше книг!
— Герои моря! — послышалось с хоров.
Обозвала раззявой! — сказал Мюнди, бросая два золотых кольца в ночную темень. Раззява так раззява!
Голос его вдруг превратился в неясное эхо, удалявшееся и затихавшее в моем воображении, лицо стало чужим, серым и плоским — безжизненное фото среди многих других, появившихся нынче утром на первых страницах газет. «Аусмюндюр Эйрикссон, — стояло под фотографией моего собрата по конфирмации, — Аусмюндюр Эйрикссон, матрос». Какое-то время я сидел опустив глаза, в выходном костюме, в пальто и начищенных ботинках. Подняв голову, я уже не увидел ни скорбной толпы, ни запрестольного образа, ни горящих свечей, в глазах стояли лишь безмолвные фотографии моряков с указанными внизу именами и возрастом. Даже страстный голос на хорах не проник сквозь молчание этих фотографий, мертвенное спокойствие моего друга и его товарищей. Лежат они сейчас на дне морском где-то между Исландией и Британскими островами, бездыханные, с застывшими лицами. Только маленький спасательный плот с названием траулера был свидетелем их гибели. Спустя три недели его снесло морем далеко на юг, и он был подобран командой другого траулера. Людей не было. Лишь рваные дыры от немецких пуль.
Кому-то ведь надо плавать…
Пока голос на хорах после поминовения молился за погибших, я прощался с моим другом, благодаря его за то время, когда мы были вместе, за его бескорыстие и веселость, за давно прошедшие весенние дни дома, в Дьюпифьёрдюре, за походы по берегу в отлив, за подаренные ракушки и воздушных змеев.
Прощай, Мюнди, думал я, представляя себе безмолвное фото. Прощай.
Потом звучали псалмы, и под сводами отдавалась неясная траурная мелодия, я смотрел на свет и запрестольный образ. Крупный град застучал под окном собора, когда ближайшие родственники погибших — дети, мужчины и женщины — встали и медленно потянулись к дверям. Некоторые плакали. Одни, казалось, смотрели куда-то вдаль, другие просто опустили голову. Я знал, что родители Мюнди, его братья и сестры сейчас далеко, но мои глаза невольно искали хоть кого-нибудь из Дьюпифьёрдюра. Не помню, нашел ли я земляков, но зато мой взгляд натолкнулся на щеку, которая показалась мне знакомой: чуть похудевшая девичья щека, черные волосы, выпуклый лоб, темные брови. Девушка вела рыжего мальчика и невысокую женщину средних лет, очевидно свою мать. Опустив головы, они, как и другие скорбящие, медленно прошли мимо последней скамьи. Никто из них будто и не мог заплакать в присутствии чужих людей.
Через полчаса, держа перед собой газету, я вновь всматривался в фотографии на первой странице, особенно в Хельги Бьёрднссона, моториста. Мне вспомнилось, что Мюнди тепло отзывался о нем, когда мы однажды темным вечером пробовали залить наше горе. Вспомнилось, что та молодая девушка что-то сказала о своем отце: мол, мотористы на траулерах не хозяева своей судьбы.
Ее звали Хильдюр.
Хильдюр Хельгадоухтир, дочь того самого Хельги Бьёрднссона, моториста.
Как-то тихим зимним днем 1940 года она постучалась ко мне и попросила сочинить стихотворение на юбилей ее дедушки. Сегодня у нее горе. Ее отец лежит на морском дне, как и многие из тех моряков, что, бросив вызов ужасам войны, доставляли в Англию рыбу.
8— «Ты выдержал экзамен по исландской словесности?» — передразнил Стейндоур Гвюдбрандссон, скорчив такую мину, будто ничего не знал. — Когда ты произносишь этот сакраментальный вопрос, то каждый раз превращаешься в этакую смешную помесь озабоченной деятельницы Армии спасения и занудного учителя, сидящего на собрании молодежной организации. Почему не сказать проще: «Ты закончил отделение скандинавской филологии?» Зачем говорить языком старого устава? А вообще-то мне спешить некуда, сдам экзамен, когда захочу, заставлю себя вымучить длинный-предлинный трактат о каком-нибудь рифмоплете семнадцатого века, наверняка съеденном вшами, и получу диплом, подтверждающий, что духовная кастрация произведена. Интересно, а ты… может, ты уже прошел этот этап?