Одарю тебя трижды (Одеяние Первое) - Гурам Дочанашвили
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Упрятав голову в плечи и без того невидимый, Сантос приближался к своей жертве...
«Чего развалился... Нашел время дрыхнуть! — ни с того ни с сего накинулся Масимо на одного из семнадцати своих молодчиков. — Я отойду на минуту», — бросил Масимо, не выдержал больше предательского света костра... Укрывшийся за деревом Сантос только хотел пробежать вперед, как Масимо — тот самый Масимо! — оказался рядом; оторопело проводил его взглядом Сантос и, босой, бесшумно последовал за жертвой. Масимо сворачивал то вправо, то влево, искал место побезопасней, постоял у дерева — не залезть ли? — но передумал... Неуверенно, сбивчивым шагом побрел дальше, и тихо следовал за ним испепеленный местью Сантос... К большому дуплистому дереву направился Масимо, занес было ногу — но нет, не внушило доверия дупло... И забрался в росшие рядом кусты. Неторопливо, уверенно выпрямился Сантос, угрюмо взирал он на свою жалкую жертву... Когда же Масимо притих в зарослях, с омерзением ухватил его двумя пальцами за брючину и так, двумя пальцами, выволок из кустов важного, чванного командира целых семнадцати карателей... Масимо всхрипнул. Сантос брезгливо перевернул его на спину — ни к чему был уже клубок шерсти, лишился Масимо голоса, едва хрипел. Сантос опустился возле добычи, навалился на грудь и, упираясь в его плечи заскорузлыми ладонями, вжал в землю командирские локти своими, придавил ему согнутой ногой колени, приковал к земле. В беспросветной тьме не видел Сантос поганого лица и, ошалев от злорадства, одурев от радости, даже погладил по щеке своего погубителя — убедиться, не мерещится, не снится ли, вправду ль он у него в руках! О-о, желанный час! Сбылась мечта, сколько ночей вынашивал ее и лелеял! Одно огорчало — не различал во мраке пригвожденного к земле, не видел его вылезших от страха глаз, а как хотелось! Как хотелось упиться этим!.. Стиснул ему пальцами щеки и до боли в глазах всмотрелся в лицо, и на миг почудилось — высветилось из черноты побелевшее лицо, но тут же расплылось, растворилось во тьме, может, позеленело... Крепко вцепился Сантос рукой в мерзкое лицо, уткнулся подбородком чуть не в рот и прямо в глаза шептал, как выпустит из него кишки и за что, несколько раз упоминал Мирцу, но сына, малыша своего, — нет, не в силах был... Добычу его била мелкая дрожь, а в ушах Сантоса гудела дикая ликующая песня отмщения, горько-сладкого счастья, и, достигший цели, он тихо трепал горящими от нетерпения пальцами шевелюру своего погубителя — с ласки решил он начать немыслимые муки, уготовленные Масимо,—да, вот .так, лаская, изведет, доконает его; что там — на огне зажарить, дымом удушить, повесить! Нет, ни с кем и ни с чем не поделится своей добычей — сам, сам расправится, не торопясь, с толком, смаком, растянет наслаждение, но пальцы! — в ярости то один, то другой рвался к горлу, впивался самовольно, да так, что Сантос еле отдирал его другой рукой, — нет, нет, не придушит его в один миг, не упившись местью! И смеялся в лицо погубителю, но скудно, приберегал злорадство, чтобы под хохот добить, и фырчал, блаженно прижмурив глаза, поглаживая рукой, а другой — пришло же на ум! — щекоча, и поскуливала жертва, и бальзамом ложились жалкие звуки на опаленную душу Сантоса, и не утерпел, прямо в рот засмеялся, придавив всем телом, ласково зашептал: «Мой маленький, мой славненький, как послушно лежишь, озорник каморский, покорно как!» О, как ласкал и голубил его, даже засюсюкал, как с младенцем, — лютой лаской пытал; а когда неохотно приоткрыл наконец глаза и взглянул на него, обомлел — в трепещущем свете луны тускло зыбилось омертвелое лицо Масимо... Все, ничего он больше не стоил, и Сантос с отвращением откатился в сторону, медленно поднялся, всмотрелся в молодчика — губы его жалко кривились, он пытался что-то сказать, но не мог издать ни звука... Помрачнел Сантос, вся радость угасла, он перевел взгляд на топор... Вскинул глаза на луну, задумчиво прищурился, и даже ее блеклый свет — да, да, — озарил ему неведомую истину. Он опять уставился на валявшееся у ног ничтожество, «ничто», и не то что ярости — презренья не нашел в себе больше, понял, осознал нечто новое, очень значительное, постиг нечто главное и все же обдумал все хорошо, рассудительно, по-крестьянски, и, вконец убедившись в правильности того, что понял внезапно, ухватил Масимо за ворот, поставил на подгибавшиеся ноги и с силой встряхнул, приводя в чувство, молвил: «Убить тебя, отомстить — значит, уравнять с моими, поставить вровень с ними... А этого, Масимо, ты недостоин». Ничего не понял командир семнадцати палачей, безумно глядя на Сантоса. «Пусть уж колода сносит все за тебя...» — проговорил Сантос задумчиво, еще раз смерил его взглядом и, повернув, только подтолкнул чуть, пинка и то не дал, сказал:
— А теперь отпускаю тебя как ублюдка. Иди.
Старый Сантос был одним из пяти избранных, ставший великим канудосцем.
Но не Пруденсио.
* * *Задыхаясь от дыма, к вечеру город Канудос пал. Со всех сторон обступив белоглинный город, пушки беспощадно закидывали его снарядами, мерзко взлаивая и давясь дымом. Осели, рухнули изрешеченные пулями дома, исчезли в чадном дыму. Осмелев, обнаглев от численного превосходства, каморцы заливали дома керосином и забрасывали внутрь горящую охапку сена, и хотя десяток каморцев держали на прицеле каждое окно, каждый проем, канудосцы ухитрялись выбраться наружу под темным покровом дыма, и многих каморцев достал невидимый мачете. Ни один вакейро не ушел из жизни, не расплатившись с врагом... Подстегнутые поступком Зе, канудосцы внезапно возникали из чадного мрака и кидались на врага с верным мачете в яростной руке — так и не приноровились к ружью, хотя сами погибали от пуль, даже холоднокровные, кровожадные жагунсо не решались подступиться к ним, из ружей били... Не только дома, леса и рощи вокруг Канудоса, прозрачно зеленевшие, невинные, невесомо плывшие в воздухе, облили керосином и предали огню; горело все, пылала белостенная обитель братьев, зловеще гудел и полыхал огонь, а к вечеру белоглинный город пал, и кто поверил бы, что всего лишь сутки назад там, где чернели теперь развалины, светлели дома канудосцев.
Разнесли мирный город, порушили и попрали, осквернили дома ваши чистые, затоптали, перебили всех...
Всех, кроме двух канудосцев. Одним из них был Доменико... Чья-то сильная рука подхватила его, задохнувшегося от дыма, и перенесла на берег реки. Очнулся он от визгливого смеха, открыл глаза — рядом стояли каморцы и... Жоао Абадо, с опаленными бровями, оборванный. Злобно измывались, глумились солдаты, и это ожесточило Доменико; он гордо поднялся, расправил плечи, чтобы бесстрашно бросить им в глаза что-нибудь возвышенно осуждающее, и безвольно опустился на землю: что-то напевая, к берегу подходил Мичинио, и так коварно змеилась улыбка на его зловеще замкнутом лице, и так угрожающе горели глаза. Издали пригрозил: «А-а, и мой мальчик тут! Обещал же — найду, найду тебя... Не верил?» Доменико в отчаянии прикрыл глаза рукой, но пальцы всевластного главаря жагунсо стиснули ее, и рука упала, а Мичинио обернулся к Жоао, оглядел всего, спросил насмешливо :
— Это еще что за пугало?..
— Тутошний он, хале.
Нахмурился Мичинио.
— И сдался?
— Так точно, хале.
Мичинио обошел своим тяжелым шагом вокруг Жоао.
— На милосердие рассчитываешь, болван?
— От болвана слышу, — бросил ему Жоао презрительно.
— Да ты и глуп к тому же, подонок! Зачем же тогда сдался! — Мичинио явно был озадачен.
— Сейчас узнаете, — и неожиданно Жоао подскочил: — Гоп!
— Свихнулся, что ли, дыма наглотался, видно, дуралей,— вроде бы пожалел его Мичинио, но добавил: — Все равно выпустим кишки, зря корчишь из себя полоумного.
— Не пугай, головорез, — голос Жоао звучал жестко. — Плевал я на твое милосердие, трудной смерти захотел, потому и сдался, а еще — охота хоть раз подурачиться.
— И нас выбрал в зрители? — Мичинио сузил глаза. — Тех, что укокошат тебя?!
— Угадал, — задорно подтвердил Жоао. — Должен же я хоть раз повеселиться озорно перед людьми, хотя и подлецы вы (тут он употребил весьма непотребное слово), но, без сомнения, являетесь особой разновидностью людей, и мне, всегда угрюмому с честными, достойными вакейро, страсть как захотелось созорничать, сплясать перед бандитами...
— И... спеть?
— Почему бы нет, — живо отозвался Жоао и громко затянул: — «Что-оо нужно, хотел бы знать, Бе-е-е-ну...»
Немыслимый оказался у него голос. Оборванный, обгорелый, он приседал, подпрыгивал, раскидывал руки у самой реки, и, как ни странно, шло ему это.
— Ладно, кончай. — Мичинио сверкнул глазами. — А детей и женщин куда подевали, приятель?.. — И вспомнил о Доменико, бросил через плечо: — Не скучай, потерпи, мой малыш...
— Оставили бы их тут для вас, как же! — Жоао презрительно искривил лицо. — На блюдечке поднесли бы вам детей и женщин, чтобы вы их жагунсо подкинули!