Жизнь - сапожок непарный : Воспоминания - Тамара Петкевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кто-то даже вызубрил письмо наизусть, передал по цепочке остальным:
«… В вашем лагере находится один из видных деятелей театра и кино А. О. Гавронский. Прошу сделать все возможное для благоприятных условий его работы и жизни. Закончив срок, этот талантливый режиссер должен еще долго трудиться на благо нашего искусства».
Через много лет в один из своих приездов в Ленинград, оказавшись во Дворце искусств, я увидела Черкасова. Подошла к нему:
— Разрешите сказать вам несколько слов, Николай Константинович?
Черкасов взял меня под руку, подвел к дивану, сел рядом. Он уже тогда был очень болен, шумно и трудно дышал.
— Хочется поблагодарить вас за письмо об Александре Осиповиче Гавронском начальнику СЖДЛ. Черкасов оживился:
— Было такое! Было. Писал. А что? Помогло? Неужели помогло? Не думал, не предполагал. Но писал.
Я сказала, что помогло. И не только Александру Осиповичу, но и всем нам, кто знал, что такое письмо пришло в лагерь.
— Спасибо! Спасибо! — несколько раз повторил Черкасов. — Честно говоря, мало возлагал надежд на то, что поможет.
Пока начальником лагеря оставался Шемина, Александр Осипович был как бы под защитой. Однако истинным хозяином в лагере являлся все-таки третий отдел.
Александр Осипович и здесь, в зоне, не оставлял своих занятий математикой и философией.
Из барака, где он жил, однажды за мной прибежал человек:
— Александру Осиповичу плохо. Просил позвать вас.
Меня охватило такое смятение, что я утратила способность что-либо соображать.
В длинном мужском бараке койки были тесно прижаты одна к другой. Но в двух наиболее разреженных местах обозначалось что-то вроде дощатых перегородок. За одной из них ютился топчан Александра Осиповича. Тут же из пары досок было сколочено подобие письменного стола. Александр Осипович лежал под одеялом с закрытыми глазами. Вокруг топчана валялись клочья бумаги.
— Был обыск! Забрали все, что он написал, — объяснил сосед.
Александр Осипович приоткрыл глаза. Они были мутными от сильной душевной муки.
— Да. Все унесли. Отняли! — сказал он раздельно и снова закрыл веки.
Что сделать? Что сказать? Теперь — знаю. Тогда — не нашлась. Просто сидела возле него в чужом многонаселенном бараке, присутствуя при чем-то вопиющем.
В тюрьме, на лесных колоннах так называемые «шмоны» производились постоянно. Отбирали острые предметы. «Это» было другим — ограблением, воровством. Более страшным, чем то и другое, вместе взятые. Безвозвратно отбиралось то, что производила на свет творческая природа человека.
Казалось, Александр Осипович был в забытьи. Но через несколько мгновений он внятно произнес:
— Ферзем!.. — И через паузу: — Королевой!
Ничего не смысля в шахматах, я поняла главное: это внутренняя попытка справиться с нестерпимой болью. Эзопов язык нужен, чтобы не закричать всем известное: «Не м-о-о-огу!»
Когда позже Александр Осипович говорил: «Как много надо сил, чтобы перенести свое бессилие!» — я неизменно вспоминала этот серый день, барак, его полубредовое состояние, непостижимый для меня способ одоления боли.
Досадую на свою память за все, ею оброненное, не сбереженное.
При живом общении с Александром Осиповичем я неизменно удивлялась обилию возникавших поворотов, решений, тем и подходов к ним. Все вобрать не успевала. Снедавшие душу внутренние распри делали меня ко многому глухой. Но я одержимо жаждала вызнать, что такое «цель жизни», возможно ли нащупать в этой взбаламученное™ свой путь, чтобы добиться согласия с собой. Возвращаясь после отбоя в барак, брала в руки карандаш и обрывки годной для письма бумаги, чтобы продолжить разговор с Александром Осиповичем. На следующий день я получала таким же образом написанные листки. И многие годы ответы Александра Осиповича оставались для меня откровением жизни. Приведу несколько отрывков из его писем:
«То, что именуется „целью жизни“, не есть нечто вне нас лежащее, к чему мы стремимся. Когда это так, то это абстракция, зыбкая, малоубедительная и реально всегда обманывающая. Цель жизни — не только чаяния, не только направление — это тонус нашей жизни, это ей присущий стержень, непосредственная активность нашего творческого и творящего „я“. В осуществлении через дело, внутреннюю свободу утверждает себя личность, а это, этот процесс завоевания и есть „цель жизни“. Тут сплошные вывихи в философии и религии, в преодолении коих росла наша духовная культура. И вместе — как это просто, если не искать формулировок, а чувствовать. Но о таком мы еще будем много говорить…»
«Я перечел приписку на обороте вашего письма. Девочка моя родная и близкая, я знаю, что я вам нужен. Все, что я „делаю для вас“, я одновременно делаю и для себя. Ну а сами вы подозреваете хоть, как благодарен я Судьбе (даме, отнюдь мною не почитаемой), вам — тебе, Тамарочка, — и себе самому за великое богатство от нашей с вами встречи? Кстати, я с первого мгновения как-то совсем по существу и увидел и понял вас. Словом, „рыбак рыбака…“. Помните? Зашел по Сеничкиной как будто инициативе легкий разговор обо мне и Мире Гальперн. И я в нарушение всего моего разговорного, в частности, стиля, до сего дня непонятно почему „употребил“ такое выражение: „Моя баба стаскалась“. Я чувствовал, что вы не можете не понять, что именно эдакое нарушение и есть — смешное. И вы, действительно, звонко и необычайно умно и обаятельно расхохотались. Тут я и получил лазейку, через которую начал проникать в ваше ослепительное богатство, в вашу суть…»
Любое движение, любой порыв Александр Осипович переводил на язык творчества, обращал их к человеку, как бы говоря: «Смотри, ты сам прекрасен».
Переписка с ним лечила меня от целого сонма комплексов, прочерчивала главную ось существования.
Я долго не решалась заговорить с ним о том существенном, что не умела уяснить сама: о Филиппе и о себе. История наших отношений оставалась тяжелым душевным грузом. Многое в них я называла «изменой самой себе». Отважившись, я однажды в отвлеченной форме коснулась и этого.
«Не надо говорить о своей вине, — отвечал Александр Осипович, — сама же понимаешь, что это неподходящее слово, что все, не как факт твоей жизни, недавнего прошлого, а как отношение к факту, несравненно сложнее и ничем, ни в чем тебя не умаляет, потому что тебя ничто умалить не может (или не должно, если хочешь). Факт, событие, ситуация ничего не говорят, а только то творческое. Человеческое с большой буквы воспринимаемое как отрицательное, но духовно поднимающее и освобождающее личность.
Вот ты говоришь о „большом событии“, одна сторона которого „искалечена“. Либо ты сумеешь рано или поздно поднять это событие до только большого, вытравив в себе как инакомирное все, что „калечит“, либо трагически понесешь в себе боль от того, что событие не будет для тебя большим. Но я не боюсь для тебя и трагического.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});