Жизнь - сапожок непарный : Воспоминания - Тамара Петкевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы пересказывали друг другу обстоятельства жизни последних лет воли и теперь — лагеря.
— Как мама, как сестры?
— Мамы и Реночки нет. Где-то похоронены без могил. Только Валечка жива. С детдомом была эвакуирована из Ленинграда. Не знаю, где она сейчас.
— Не слышала ли что-нибудь об отце?
— Ничего. Знаю только, что сидим оба. И отец, и я.
— Как и где Эрик?
— Эрик в Средней Азии. Тоже в лагерях. Имеет десять лет срока. Иногда пишет.
— Ну, и…
— Он — сам. Я — сама.
— Одна?
— Нет.
Я рассказала все. Увидев ужас на его лице, ужаснулась всему бывшему и сущему и я сама. Господи! Зачем он так плачет? Обо мне? О себе? О чем-то большем? Зачем же он так плачет. Боже?
— Не надо, не надо так…
— А это твое решение — верное? Иметь ребенка здесь? Сейчас?
— А где? И когда? Не беспокойтесь. Я смогу. Знаю, что смогу.
— Тогда, помнишь мою просьбу, если будет сын, назови его Сережей. Я буду его крестным отцом.
Ни он, ни я не вспоминали о Ленинграде, театрах, его любимой Сильве, о том, как он приходил меня встречать, о Яхонтове, о Москве, заклинании не ехать во Фрунзе, предложении выйти за него замуж.
За ним были война, страдание, плен, седина, срыв и старость. Все это невозможно было оговорить в один момент.
Он побежал в барак. Притащил сверток.
— Возьми, прошу. На всем свете ты у меня одна родная, единственная. Я и подумать не мог о том, чтобы написать, тебе, где нахожусь. И вот… Это — судьба! Здесь теплое белье. Оно мне не нужно. Тебе нужней. Приспособь его как-нибудь. Это банка консервов из посылки.
— Не надо. Я не возьму.
— Не отталкивай меня, Тамуся. Только об этом прошу: не отталкивай.
— Кто же вам шлет посылки?
— Помнишь моего друга — рыжего Семена? Он. Посылает, правда, не от своего имени, через чужих. Сам работает в органах. За связь со мной может полететь, если дознаются. Хуже всего то, что переписываться с ним нельзя. А куда тебе писать теперь? Отвечать будешь?
— В Межог. Буду отвечать. Непременно.
Своей добротой, готовностью помочь любому Платон Романович на всех тэковцев произвел необыкновенное, ни с чем не сравнимое впечатление.
Когда пришла пора отъезжать, он стоял возле грузовика, на котором нас увозили, и просил моих товарищей: «Берегите ее». Не отпуская моей руки, старался улыбнуться. В последнюю минуту сказал:
— У меня одно слово к тебе: люблю! До конца жизни!
Я знала, что так оно и есть.
Сидя в грузовике, укутанная в какую-то брезентовую покрышку, теперь плакала я. Было жаль отнятой у нас жизни, жаль Платона Романовича. Он был одинок. Рыл на колонне котлован. Ничего, кроме общих работ, ему не маячило. И я от растерянности была не слишком чутка к нему.
В середине июля во мне повернулся теплый комочек. Новое чувство вошло потрясением в душу. Отключившись от внешней жизни, я была теперь сосредоточена только на своем, на мысли о ребенке. Не очень хотелось общаться с людьми. Между мной и окружающими появилась некая стена.
Все уже были в курсе моих обстоятельств. Я уставала. Не высыпалась. Но о предстоящем думала умиротворенно.
Через Вычегду переезжали на пароходе. Хлопотливо и натужно стучала дизельная машина. Я стояла на корме. Река была так близка, что я, казалось, растворилась, текла вместе с нею в невесть кем отмеренной ей протяженности на все времена.
На одной из колонн наши пути скрестились с театром кукол. Около Тамары Цулукидзе был свободный топчан. Мы разговорились. Перед сном она вынула фотографии:
— Здесь я с сыном. Его зовут Сандик. Здесь — я в роли Амалии из шиллеровских «Разбойников», здесь — в «Анзоре». Тут — с мужем…
Кроме внешности человека, фотографии под силу запечатлеть не только воздух времени и целой эпохи, но и «поле» влюбленности. На сохранившихся снимках Тамары было утешительное свидетельство любви двоих людей и сводящая с ума безвозвратность.
Поистине счастливое прошлое было у этой женщины!
Невозможно было представить себе, что она чувствует, думая о своем знаменитом муже. Южная родина далеко. Сын воспитывается не ею, другими. Как и чем она живет? Зачем все это так? Почему?
Они уезжали в Урдому.
— Вам нетрудно будет передать письмо Филиппу Яковлевичу?
— Передам. Знаю его. Он всегда радушно нас принимает.
Жизнь множественными стоками втекала в лагеря. Разъезжая с ТЭК, мы повсеместно встречались с солдатами и офицерами, побывавшими в плену у немцев — «советскими военнопленными». Теперь по селектору нам передали распоряжение начальника политотдела отклониться от маршрута и «обслужить колонну с военнопленными немцами». Мы и понятия не имели о том, что такие имеются в СЖДЛ.
От станции долго шли пешком. Партиями по нескольку человек переходили через скрипучий раскачивавшийся висячий мост, соединявший берега неизвестной речки. Дорога вела в глубь тайги.
Командир охраны этой колонны почти вежливо обратился к нам с просьбой не заносить в зону ничего режущего, если таковое имеется. Обещал вернуть, когда будем уходить с колонны. С малой надеждой получить свое незаконное имущество мы сдали его.
Дорожки на колонне были не только чисто подметены, но и посыпаны песком. Бараки возведены на фундаменте. Вместо стекол в рамы вставлена слюда. Не менее прочего поразил нас и клуб: просторный и вместительный.
Появился немец-переводчик, начал изучать программу. Изредка спрашивал что-нибудь. Например: «Что такое ямщик? Это — извозчик?»
Вохровцы с семьями давно уже сидели на своих местах. Концерт следовало начинать, а в зал больше никто не входил. Идти в клуб немцы отказывались. Последовало замешательство. Забегала вохра. Через короткое время построенных в ряды немцев привели в клуб в принудительном порядке. Они чинно, с непроницаемыми лицами расселись по скамьям. В недоброй, напряженной тишине мы начали концерт.
Шел первый, второй, пятый номер. Ни звука, ни хлопка. Попробовала было аплодировать вохра, но жидкие попытки выглядели кисло. Концерт был доигран при гробовом молчании.
1945 год. Война была закончена. В неволе, за колючей проволокой томились и русские политзаключенные, многие из которых были осуждены за «восхваление немецкой техники», и военнопленные немцы.
Мы воспринимали их как захватчиков, как зло. Кем они считали нас? Чувство ненависти и враждебности ослепляло и нас, и их тоже.
После окончания концерта, как бы в извинение за конфуз, к нам зашел начальник в большом чине, пригласил отужинать. Стол был уже накрыт. Высились ломтики нарезанного белого хлеба, которого мы уже много лет не видели. В котелках стояла гречневая каша и, что было совсем неправдоподобно, белые пончики с повидлом.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});