У родного очага - Дибаш Каинчин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Табыл! Почему не ешь? На такой работе был, и так плохо ешь. Что с тобой?
— А? Да нет, ничего.
— А Садык невесту привез из Арынура. Красивая, ладная такая. — Она мельком взглядывает на сына. — Да и пора уже. Когда же еще: время свадеб начинается.
— Мм, Садык, говорите?
— Да, да. А уж мать-то его так колготится — никого и ничего не замечает. Я недавно от них. На будущее воскресенье всех зовут. Сам Садык на дальние стоянки подался, тем объявлять.
Ох, мать, об одном и том же у нее разговор — невестка на уме. Да что мать! Кто бы ни встретился Табылу, непременно спросит, будто не о чем больше: «Что, Табыл, не женишься? Не вырос, что ли?»
И верно, в армии отслужил, избу себе срубил — мужчина!
Табыл поднимается из-за стола, идет в горницу.
— Что будешь делать сегодня, сынок?
— Не знаю… Голова что-то болит.
Не раздеваясь, он бросается на диван.
…Девушка стояла, опершись о заиндевелое дерево, спиной к Табылу. Черная, толщиной в руку, коса из-под белой шали спускалась до пояса. Белые валенки обтягивали крепкие, ровные, будто точеные, икры. Табыл стоял поодаль, и никого, кроме них двоих, не было на развилке дороги у этой таежной кержацкой деревеньки. Девушка, видно, тоже ждала попутную машину, и Табылу хотелось заговорить с нею, но он не решался и лишь ходил взад и вперед.
— Вы куда едете? — вдруг спросила девушка, обернувшись.
— Я?.. В Язулу.
— И я тоже. — Она взглянула на него из-под длинных ресниц.
Он прямо оторопел, встретившись с ее блестящими черными глазами. Круглое лицо ее под белой закуржавленной шалью так и пылало от мороза.
— Я туда в гости… к тетушке, — вымолвил он наконец.
— Значит, попутчиками будем, — весело сказала девушка.
Табылу не терпелось сказать еще что-нибудь, но он не находил слов. Внутри у него разлилась какая-то, теплота, нежность, щемящая боль. Он глядел на девушку, а перед глазами почему-то стоял черноглазый эличенок[28], на которого прошлым летом он наткнулся в тайге. Эличенок заблудился и жалобно звал мать.
— Новый год… Праздник… Едва ли какая машина будет, — сказала девушка и улыбнулась. Молчаливость парня, видимо, удивляла ее. — А может, пешком?
— Конечно!
И они зашагали ранней морозной улицей, мимо изб, со слепо замерзшими окнами, с трубами, которые, отчаянно пыхтя дымом, отбивались от стужи. Табыл шел впереди и нес чемодан девушки, набитый, как выяснилось, книгами.
Миновав ворота поскотины, они вышли на просторную снежную долину, с обеих сторон очерченную горными отрогами. Навстречу несло холодным обжигающие дыханием Катуни. А вокруг — сверкающие снега, уходящий вдаль ряд телефонных столбов в инее с проводами между ними, превратившимися в мохнатые белые арканы. Впереди — дорога без единого следа, и конец ее теряется где-то далеко-далеко, в бело-синей мгле гор. Кругом тихо-тихо, неподвижно, и только скрипит снег под валенками, только скрипит снег… А они одни в этой снежной пустыне.
На седловину горы выкатилось красное ушастое солнце. И заискрилась, закружилась в воздухе сверкающая мошкара снежинок. Расцветился радугой туман над черной Катунью, и сквозь эту радугу всеми красками переливался горный хребет. Они шли рядом, по щиколотку увязая в сугробах, шли навстречу этим горам, похожим на пылающее пламя огромного костра, прямо к солнцу, сквозь искристый иней, по сверкающему скрипучему снегу, по просторной, словно степь, долине, шли будто в сказку, рядом, плечом к плечу.
В полдень они подошли к подножью горы и по дороге, петляющей меж заснеженных лиственниц, раскидистых седых елок, очалмленных снегом пней, поднялись на перевал. Тут они замерли и долго стояли, очарованные красотой хребтов, покрытых синим снегом и залитых солнцем. Табыл осторожно взял ее руки, покрасневшие от мороза, и стал согревать их своим дыханием, ласковой болью, не умещающейся в груди.
— Потри себе лицо, — сказала девушка, еще больше разрумянившаяся от ходьбы. — Не заметишь, как обморозишься…
— И ты тоже.
Они посмотрели друг на друга и неожиданно рассмеялись.
— Чего ты смеешься? — спросил он.
— Так. Жду, когда ты скажешь что-нибудь интересное.
Он чувствовал, как радость переполняет его, даже дышать стало труднее, но только и смог вымолвить:
— Смотри, какой снег — красный и синий. Тебе нравится?
Лицо ее было совсем близко.
— Сядь на чемодан, — пробормотал он. — Ты, наверно, устала.
Она отвела глаза.
— Да нет, не устала я.
— Ты приедешь к нам в деревню?
— Зачем?
— Ну… Так. Ведь после института все равно куда-то надо ехать. У нас хорошо. И работа найдется.
— Какая работа? — она поежилась и тряхнула головой, ссыпав с шали снежную кухту. — Пойдем лучше. Стоять холодно.
— Хочешь, побежим? Согреешься.
— Нет, не хочется. Пойдем не спеша.
— Ну вот, то замерзла, то не спеша, — вздохнул он, не понимая, почему вдруг она стала молчаливой и далекой.
— Чудной ты! — опять рассмеялась девушка.
— Дядя едет, — послышался из кухни голос матери.
Вместе со скрипом колес с улицы донеслась монотонная, как гудение пчелы, песня:
На скале старый тал.Кого он укроет от дождя.В жизни старый — это я.Не согрею никого…
Ясно: едет дядя. И еще ясно, что хорошо ему, не болеет.
К воротам, громыхая, подвернула телега.
…Они спустились с перевала в ущелье и пошли по узкой дорожке, пробитой между Катунью и нависшими над нею скалами. Потом с крутого берега смотрели на водоверти, на белые буруны реки, которую и такие морозы не смогли сковать. Иногда по реке проносились огромные льдины. Они то ныряли, то всплывали, словно гигантские рыбины, то со скрежетом и треском разбивались о камни посреди стремнины…
С шумом отворилась дверь, и дядя Табыла прошел в комнату, прямо к Табылу.
— О, племяш мой единственный, как головка у луковицы! — Он попытался обнять Табыла, лежавшего на диване. — Давай поборемся!
— Да не хочу! — выставляет локоть Табыл. Не до дяди ему: дядя всегда он такой, считает его мальчишкою.
— Ишь ты… Ну ладно, ладно! Большой стал… — унимается дядя. — Ну что, Табыл, отсеялись?
— Да.
— Вот и ладно. Теперь — самый раз. Коли девушка есть по сердцу… Дядины бараны давно откормлены к свадьбе. Да и сам я хоть сегодня готов в сваты.
— Садитесь чай пить, — пригласила мать.
— Можно и почаевать, — снял дядя с себя брезентовый плащ, снял с запястья ремешок бича. — Спустился за солью для овечек, дела свои в конторе уладил. Уж было обратно собрался, да вспомнил, что вез вам баранью ногу. Оказывается, правду говорят: старый, что малый… — сел дядя за стол. — А твоя серая овечка, Ярымка, двойню принесла. Оба баранчики.
— И-и, двойню? Вот радость-то! — заулыбалась мать. — Она у меня такая. А что черноголовая?
— Черноголовая? Которая зимою объягнилась? Вожаком в отаре ходит. Шибко шустрая она, уходит далеко. Колокольчик бы на шею повесить.
Дяде за семьдесят, но он все еще крепок и легок на ногу. Говорят, в молодости был первым объездчиком и борцом. Если разойдется, то и теперь посрамит кой-кого из молодых.
— Табыл, иди. Почаюем вместе.
— Что-то не хочется, дядя.
— Да послушайся ты дядю, — уговаривает мать.
Табыл неторопливо поднимается, неохотно садится.
— Дядя твой пока ходит под луною и солнцем, ему хочется посидеть за твоим очагом, — продолжает дядя, — хочет, чтоб родня его умножалась.
— Да вы, дядя, еще…
— Не говорите страшное, — качает головою мать.
— Сдает ваш дядя, сдает. Простыл нынче маленько… Но если суждено прожить, как моему отцу, то еще долго мне скрипеть. Ведь роду нашему огонь и вода нипочем. Вот перед тобой сидим: твоя мать да я. Отца нашего звали Йылчи. А деда Акаром. Прадеда — Тас-Кедим, знаешь? А прапрадед наш — тот знаменитый Ак-Кюн. Женою Ак-Кюна была Алтын-Сырга. О, кудай! Семьдесят ханств во вселенной, шестьдесят государств, но не было нигде такой красавицы, как Алтын-Сырга! Щеки алые, что цветы пиона, глаза — горные озера, брови — два летящих крыла, а косы… Взглянет — будто солнце, отвернется — месяц красный… И вот Ак-Кюн и Алтын-Сырга поставили новый аил, а через тюндук-дымоход — молодая березка у них: в честь медового месяца. И зажили они душа в душу, водой не разольешь… Будешь слушать, Табыл? А то брошу, да и грех будет перед ихней памятью.
— Говорите, дядя, рассказывайте, — Табыл не раз уже слышал от него эту легенду, но не обижать же старика. Да и не зря он рассказывает.
— Ну, вот. Хан монголов Богодой пришел с мечом на Алтай-батюшку. Войско у него несметное, как деревьев в тайге. Подослав шелковые гривы, пали на поле битвы лучшие из аргамаков, уснули навеки отважные батыры. Горы наши священные покрылись трупами, реки кровью потекли. Ы-ы, — качает седой головой старик, — одолел нас тот каменносердый хан Богодой. От горя и слез поседели вершины Алтая-батюшки… И проведал тут хан про красоту Алтын-Сырга. Повелел найти ее и привести к своему шатру. А если она не придет, народ ее будет в рабстве, Алтай весь предадут огню… Ведь все это было, Табыл, на самом деле было!.. И вот в полнолуние сидит Алтын-Сырга на белом ковре возле шелкового шатра хана Богодоя. Ну-ка, Ярымка, наливай чай, а то в горле пересохло… Вот теперь хорошо… Как увидел хан Богодой Алтын-Сыргу, ослепила его красота. «Золота и серебра у меня больше, чем звезд на небе, — сказал он и взял за руку Алтын-Сыргу. — Хочешь, все тебе отдам?» — «О, хан Богодой, храбрый батыр, — отвечает красавица, — кольчуга твоя тверда и холодна». И она расстегнула кольчугу на его груди. В тот же миг со свистом вонзилась стрела в сердце хана. А стрелу ту пустил Ак-Кюн, сидевший в засаде на вершине лиственницы.