Жаркое лето 1762-го - Сергей Алексеевич Булыга
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тут Никита Иванович враз стал серьезным и широко перекрестил Ивана. Иван в ответ на это молча поклонился, а после развернулся, вышел и пошел к себе.
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЯТАЯ
Шведская модель
У себя Иван переоделся, но уже не во вчерашнее, а в новое, которое ему принес Степан. Хотя, конечно, новым оно не было, а это просто тоже было вольное, только другое, и теперь уже совсем простое, крестьянское. Хорошо еще, думал Иван, переобуваясь, что дали сапоги, а не лапти. Переобувшись, он встал и потопал, проверяя, хороши ли эти горе-сапоги, не жмут ли. А в зеркало не стал смотреться, не хотелось. И ничего с собой из своего не взял, а только портмонет с колечком. Степан попросил показать. Иван показал. Степан сказал: красивое. Иван кивнул, убрал колечко, Застегнулся, и они пошли.
Выйдя на крыльцо, Иван увидел, что на этот раз его ждет простая крестьянская телега. На передке сидел некто в крестьянской одежде, но с благообразным, холеным лицом. И он был молодой еще совсем. Иван сердито хмыкнул, а так ничего не сказал, сошел с крыльца и подошел к телеге. Некто кивнул ему. Иван кивнул в ответ, после легко подпрыгнул и сел сбоку, на солому, свесил ноги вниз и велел трогать. Возница тронул. Они выехали со двора и поехали вдоль забора к улице. Возница, наполовину обернувшись к Ивану, спросил:
— А вас, сударь, как зовут?
— Иван, — сказал Иван.
— А! — сказал возница. — Ясно. — Хлестнул вожжами и добавил: — А меня тогда зовите Яковом. Или даже вообще никак не называйте, — продолжал он, выворачивая на улицу. — Мы же один другого знать не знаем. Я еду по своим делам, а вы ко мне просто подсели возле Морского рынка. Вы спросили, мне куда, и я ответил, что в Гостилицы, и вы стали ко мне проситься. Сказали, с вас за это водка, два крючка. Первый в Стрельне, второй в Ропше. И мы поехали, и это все. Так, сударь?
Тут возница опять обернулся к Ивану. Но Иван опять молчал. Возница подождал еще немного, после пожал плечами, отвернулся — и дальше они поехали молча. И так они долго, даже очень долго молчали. Они уже выехали за город и миновали Третью версту, а еще ни единого слова между ними говорено не было. Да Иван и не хотел ни о чем говорить. Вначале он все время думал о Семене, вспоминал о нем разное, а потом, когда они стали подъезжать к Третьей версте, Иван вспомнил уже Пристасавицких, как он у них жил, когда был еще мальчишкой и учился в Корпусе. И почти сразу вспомнилось совсем недавнее — как пан Вольдемар выправил им подорожную, и, наверное, думал Иван, нужно было им тогда сразу ехать, а там уже как-нибудь, глядишь, и решилось бы в Трибунале. Может, думал Иван дальше, Радзивилл уже забыл про ту историю со своим дядей, когда тот с Ивановым отцом рубился на саблях. И вот сейчас приехал бы Иван с Анютой в Лапы, и встретил бы их там только Хвацкий, ну и что? Да что Хвацкий теперь Ивану после Цорндорфа, Кольберга и после всего остального? Да просто смех! Да и опять же, подумал Иван, если бы они тогда уехали, так, может, и Семен сейчас был бы живой. Потому что это он только Ивану так тогда сказал: иди, а я поеду, — а другому мог сказать наоборот: я сойду, а ты езжай. Ведь же что Семену был бы кто-нибудь другой?! Вот как сейчас Ивану что этот Яков? Да ничто он ему, и никто, и знать он его не хочет!
Вот о чем тогда думал Иван, глядя на Якова, на его спину. А Яков смотрел только вперед, на дорогу, и на Ивана больше не оглядывался. Так они ехали и ехали, все время совершенно молча, и доехали до Стрельни. И там надо же было такому случиться, что когда они вошли в трактир, то сели за тот же самый стол, за которым Иван три дня тому назад сидел с Семеном! И Семен, с тоской вспомнил Иван, тогда рассказывал про Митрия, только про Митрия и еще раз про Митрия. А теперь, думал Иван, заказывая два крючка, уже в самый раз вспомнить самого Семена — и тогда, глядишь, и этот Яков в следующий раз вспомнит Ивана…
Только зачем это Ивану? Незачем! И он промолчал. Они просто выпили и закусили, встали, вышли, сели и поехали дальше, теперь уже к Ропше. И Иван и дальше бы молчал. А вот зато его вознице, Якову, крючок язык развязал. Но, правда, не сразу, а это когда они уже выехали из Стрельни на опять же пустую дорогу, Яков еще немного помолчал, а потом, по-прежнему глядя вперед, то есть на Ивана не оглядываясь, заговорил вот о чем:
— А в этом есть даже некоторая прелесть, не так ли? Это я о нашем с вами нынешнем положении — будто бы простонародном, крестьянском. Ведь что в этом худого? Ровным счетом ничего. Даже, напротив, так как-то свободнее! — И он огрел вожжами лошадь. И тут же сказал: — Ибо что такое все эти ранжиры, весь этот этикет, эти условности, эта зависимость бедных от богатых и неродовитых от родовитых? Да это не более, чем неудобные, сковывающие наши естественные движения, одежды. А под ними мы все совершенно одинаковые и такие же дикие, как африканские готтентоты. — И он опять огрел, и тут же продолжал: — Готтентоты! Слово-то какое! Все сразу кривятся от брезгливости. А что в них дурного, я хотел бы знать, в этих будто бы ужасных готтентотах. Они же прекрасно сложены, они здоровы, они сильны и ловки. Там любой уважающий себя мужчина выходит один на один с простой дубиной на льва. Льва! — повторил он громко и даже повернулся к Ивану. — А как я вспомню, сколько у моего батюшки одних только псарей! Это же уму непостижимо! — И он опять повернулся