Снайпер - Виктор Улин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А в чем дело-то?
– Да в том… Технические подробности долго объяснять, да и не нужно.
Суть: в профессиональной видеосъемке используются шестнадцатимиллиметровые форматы. А наша кассета была «Видео-8», как у всех современных бытовых камер. Если такой носитель берут со стороны, то первым делом копируют на профессиональный формат и только потом начинают монтаж. Ссылаться на затир нашей кассеты в текущем процессе – все равно что утверждать, будто пытались вызвать оргазм слонихи резиновым членом для женщины, и это у них получилось.
Фридман был далек от вопросов оргазма слонихи и никогда не видел резинового члена для женщины, однако промолчал.
– Просто этому паскуде приказали все следы вообще уничтожить.
Савельев помолчал, отхлебнул чая с матерным выражением лица.
– И я тоже – нудак распоследний. Прекрасно знал ситуацию – и не догадался копию для нас оставить. Все в горячке, скорей, скорей… Поезд уходит… С-сволочь.
– Согласен… – Фридман вздохнул. – Но что поделать? Ему приходится за место держаться. Сейчас такое время – не прогнешься перед начальством и вмиг на улице будешь, сам е знаешь.
– Вот именно, что знаю, – зло ответил Геннадий. – И буду лучше распоследним охранником работать, чем самым главным на всем телевидении, но при условии, что задницу каждый день подставлять…
– Я понял тебя, – тихо сказал Фридман. – Знаешь, Гена, я понял тебя наконец.
– В смысле?
– Я понял тебя как человека. И понял, почему ты бросил свою работу и торчишь охранником. Если в самом деле такая жизнь настала.
– Да уж, – невесело усмехнулся Савельев. – Дай бог, чтобы в твоей так называемой работе, Айзик, не настала пора жесткого выбора.
– В моей работе… Мне…
– Ты в самом деле прав – мою работу нужно назвать только именно «так называемой».
– Но все-таки я в очередной раз, после этого паскудства, задам надоевший вопрос: почему ты не уедешь? Где хотя бы нет этих мерзких рож из российского правительства?
– Там свое правительство, – усмехнулся Фридман. – И наверняка такое же паскудное. Любое правительство по определению антинародно, так как его интересы противоположны интересам народа. Конечно, бывают исключения – очень редкие, которые подтверждают правило – когда государство берет на себя заботу о людях в объеме, непосильном отдельному человеку. Например, спасение челюскинцев…
– Именно, что исключение подтверждает, – зло кивнул Геннадий. – Вот то, что сделана наша гребаная демократическая Россия с погибавшими моряками на подводной лодке «Белгород» – истинный оскал государства…
– Правильно. Поэтому нормальный человек не может любить свое государство. Любой собственный чиновник – больший враг простому гражданину, нежели любой иностранный завоеватель.
– Хор-рошо сказал, – крякнул журналист. – Будь я до сих пор пишущим человеком, я бы с твоего позволения эту цитату куда-нибудь вставил.
– Вставишь еще… Но не в этом даже дело…
– А в чем?
Фридман вздохнул, налил обоим еще чаю.
– Ты понимаешь, Гена… Я перестал ощущать себя полноценным человеком.
– Как так?
– Ну так. Раньше, когда играл много и работа была, чувствовал, что живу. А потом все как-то сошло на нет. Когда с женой развелся и остался совсем один – то понял, что практически перестал существовать. В смысле, что мне самому уже мало разницы: живу я или не живу?
– Ну, так нельзя… Ты же водку пьешь, удовольствие от этого получаешь?
– Получаю, конечно.
– И баб наверняка все-таки трахаешь иногда?
– Ну… – Фридман слегка покраснел, непривычный к интимным темам даже в разговоре с другом. – Случается изредка.
– Но разве это не жизнь?
– Жизнь, наверное… Я не это имел в виду. Я сам себя перестал ощущать.
Я не знаю, кто я и зачем…
– Поясни.
– Издалека. Ты как литератор знаешь историю и признаешь, что мало кто из народов так долго жил в таком тесном соседстве, как русские и евреи.
– Это верно.
– И мало кто испытывал столько постоянно взаимной неприязни.
– Ну…
– Ты не стесняйся, я ведь наполовину русский, не забывай. Поэтому не боюсь сказать: русские всегда не любили евреев за излишнюю хитрость, а евреи презирали русских за отсутствие этой самой хитрости, разве не так?
– В общем так.
– Так вот, я на себе обе эти стадии испытал. Ты помнишь советские времена? Теперь иудеи поразъехались, и сам вопрос сошел на нет. Но в дни нашей юности на всем был налет антисемитизма, согласись?
– Да, ты прав.
– Ну и вот. В начале жизни я страдал оттого, что меня третировали как еврея. Никого не интересовала моя русская половина, хватало семитской внешности.
Савельев вздохнул.
– А теперь, когда все ушло и вроде бы можно даже гордиться тем, что я – еврей среди не уехавших, я испытываю притеснение от евреев за то, что наполовину русский. Я тебе это уже говорил. Но сейчас особо остро осознал.
– Да уж…
– Я одновременно и еврей, и русский. И следовательно – не еврей и не русский. Вообще никто. Меня нигде не воспримут своим, разве что уеду к папуасам, вставлю в нос кость и возьму иное имя…
– Веселая перспектива…
– Но ты знаешь, Гена… Вчера на пикете… Когда я играл, я не просто ощутил себя евреем. Мне показалось, моя музыка может вести за собой. Я поверил в свои силы. Пожалуй, впервые мне пришлось испытать силу искусства в серьезном деле. И мне показалось. что одной лишь музыкой я могу распрямить.
– Показалось? – прищурился Савельев.
– Да, показалось, – жестко отрезал Фридман. – На поверку власть музыки оказалась таким же мифом, как и все остальное. Власть – это форма. дубинка и автомат. Ну, и наручники, разумеется.
Савельев ничего не ответил.
– Если мы хотим продолжать борьбу, нам нужны другие средства.
– Какие? – уточнил Геннадий, внимательно глядя на друга.
– Ну…Юра что-нибудь придумает.
– Юра, похоже, сломался. Каким он еще из ментовки вернется… А ты что-то придумал?
– Я не знаю. Пока не знаю…
5
Всю свою взрослую, сознательную профессиональную жизнь Фридман провел как «сова».
Тому способствовала производственная необходимость: концерты и спектакли, начинаясь в семь вечера, редко заканчивались раньше десяти. После окончания требовалось время, чтобы добраться до дома. А потом еще какой-то период прийти в себя – дать утихнуть отголоскам музыки в душе, угаснуть нервно-эмоциональному возбуждению, которое не давало уснуть. Поэтому по возвращении Фридман всегда еще какое-то время читал книжку. В итоге ложился часа в два ночи.
И соответственно, вставал тоже поздно.
Нынешняя жизнь с практическим отсутствием исполнительской работы могла бы вернуть к нормальному ритму. Но привычка, сложившаяся десятилетиями, сделалась потребностью организма.
Поэтому в свободные вечера Фридман подолгу читал в тишине своей квартиры: телевизор он практически не смотрел по причине дебильности современных каналов – и ложился спать, когда обычные рабочие люди уже видели вторые или третьи сны.
Ну а уж в дни, когда приходилось пиликать в «Луизиане Джонстон», он вообще возвращался под утро.
Так или иначе, раньше двенадцати он с постели никогда не поднимался.
На ночь всегда отключал телефон; немногочисленные друзья знали эту особенность Фридмана и выходили с ним на контакт с учетом поправки.
Однако сейчас, когда с около дома ни свет ни заря – по Фридмановым понятиям, а на самом деле между девятью и десятью часами утра – начинали заколачивать сваи, он ощутил, что грубая чужая сила вторглась в жизнь и мешает устоявшемуся существованию.
Фридман не был нервным от природы – вопреки расхожему понятию о музыкантах, рвущих на себе волосы по любой причине. Напротив, среди сверстников по музыкальной школе он отличался сдержанностью и спокойствием, граничащими с хладнокровием. При чуткой душе музыканта он обладал нервами обычного человека.
Но слух всегда был самой тонкой его чертой. И если он мог спать до полудня, не пропуская в сумеречное подсознание нормальные шумы вроде хлопанья дверей, воя лифта, погрузки мусора и автомобильных сигнализаций в трех окрестных дворах, то чужеродный низкочастотный звук сразу заставлял его просыпаться. А потом удары, повторяющиеся равномерно, не давали больше уснуть.
Такого не должно было происходить, нервы Фридмана остались крепкими, и организму следовало отфильтровать и этот новый звук и не впускать его внутрь.
Следовало – но со сваями этого не получалось.
И через некоторое время стала твориться совсем неприятная вещь: Фридман просыпался до начала работы строителей. Лежал в постели, боясь шевельнуться – точно собственное движение окончательно вырвало бы его из сонного состояния – и со страхом ждал удара. Строители начинали то раньше, то позже, и ежеутреннее ожидание первого толчка, за которым последует целый день землетрясения, превратилось в пытку, отравившую жизнь.