Голое поле. Книга о Галлиполи. 1921 год - Иван Лукаш
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пыльная пустота.
В золотистой мгле зноя умолкает море. Море глохнет и заволакивается сиреневым туманом.
И до вечера зной и белая пыльная пустота.
До вечера, когда солнце будет желтеть и остывать и синие стайки туч начнут искать подле него легкого ночлега. До вечера, когда над синей линией гор подымутся и станут недвижно сверканья солнечных копий. И застынут поднятые копья солнечной стражи и будут гаснуть в вечернем океане. А потом и багряный океан отольет, отхлынет за горы без звука.
И синий и нежный вечер зазвучит над Галлиполи.
Одиноким звуком, воркуя, запел где то корнет-а-пистон. Где-то звучат два женских голоса: стройно и ласково. Поют из "Пиковой дамы".
- Уж вечер, облаков померкнули края...
Вероятно, ученицы художественной студии разучивают дуэт для вечернего концерта.
В грузовом автомобиле, у которого утром поучал кто-то кучку белых рубашек взрывам в наклоненном цилиндре, засели теперь на протертое кожаное сиденье двое солдат. Поставили ноги на круглый руль, перегнулись до подбородка. На коленях у одного раскрыта книга. Оба наклонились к белым страницам, и слышу, как один твердит:
Der Garten ist grün, der Garten ist grün...
А другой отвертывается от соседа в сторону и повторяет скороговоркой:
Ich bin, du bist, er, sie ist...
Учат чужой язык. Учатся здесь на курсах иностранных языков, в народном университете, в школах, в гимназии, в библиотеке. Учатся, переписывая учебники, по одной тетрадке. Учатся запоем. Был уже выпуск молодых офицеров; в гимназии экзаменуют старшие классы, тысячи прослушали народный университет, сотни с отчаянным российским "аканьем" и "оканьем", но очень уверенно и живо, болтают теперь в лагерях по-французски и по-английски.
В Галлиполи до шести тысяч русских студентов. В Галлиполи до двадцати тысяч молодых крестьянских ребят, вчерашних русских фабричных парней, вчерашних гимназистов и конторщиков.
В Галлиполи несет монашеский подвиг русская молодежь. Где осталась еще такая сияющая духом русская молодежь, обрекшая себя крови и подвигу, ушедшая на замкнутый чистый послух в белый монастырь Галлиполи?... Зеленый наш сад, милая наша надежда российская, русская молодежь, послушник наш Алеша, третий из братьев, молодший, который придет на смену всем нам, и русским холодным безумцам Иванам, что сродни чёрту, и Дон Кихотам Митям, прокутившим душу, и мерзостным Смердяковым. Третий брат, милый Алеша, за которым, обеленная в великой крови и на гноищах, третья Россия.
Уже синий вечер. Едва белеет раскрытая книга, а на грузовике всё твердят немецкие слова. Довольно бы, господа, - слышите, как звучит вечер и звезды, высокие и туманные, выступили робкими, мерцающими толпами... Довольно бы, господа!
Der Garten ist grün, der Garten ist grün... доносится мне вслед.
Люблю я вечером идти синеющими улицами.
Красными точками горят навстречу папиросы. Голоса звучат утихающим рокотом. Развалины стен тихо светят - синие, слушающие.
Синий вечер прислушивается и все слышат его чуткое и осторожное дыхание. Слышит и засыпающая пыль и мраморные тюрбаны в бурьяне и серые, поскрипывающие, как ветхие старики, греческие дома и люди.
Музыка синего вечера пуглива и отлетает от громкого говора, от топота, от тряской дроби телег. Музыка вечера пуглива и потому так осторожно и так чутко звучат голоса и люди проходят так тихо, без топота, и потому так мягко тлеют огни папирос.
На каменных ступеньках у серых домов и по откосам у турецкого кладбища сидят чуть белеющими стайками солдаты. Они слушают вечер и их вечерний говор мягок и тих. Кто-нибудь рассмеется, но и смех негромок. Смех, как тихий плеск на темной заводи, когда расходится серебристыми кругами вода от играющей серебристой плотвы.
Все призрачно и всё нежно в засиневшем воздухе. Я слушаю обрывки мягкого русского говора, и слагаются они в какую то вечернюю песню. Иду и хочу найти, подобрать весь трепет аккордов этой песни и не могу, и больно мне, что не могу.
- Завтра нам по наряду идти, - слышится из синеющей мглы.
- И была она вся беленькая и мерси по-французски говорила и всё как следовать. Познакомился я с ней в Одессе. Ну, хорошо...
- Да его шашками красные зарубили. Буденовцы наскочили. Крошили нас - страсть. А он остался под конями.
- Я в дозоре лежу, а она идет на меня, так на меня и загибает полем. Старушка. По луне мне видно. "Солдатик, говорит, не стреляй, дай напиться". Я дал, а сам ее ругать: "Как ты сюда попала?". - "Из-за Днепра, по плавням. К сыну. Сын у вас в белых служит". Я тогда ей и говорю: "Иди ты, баба, в штаб дивизии"...
- Стояли мы под Каховкой. Пехоту трепали...
- А что я вам скажу: говорят все государства пойдут в Рассею порядок ставить...
- Говоришь ты, овсы. Овсы может у вас и хороши, а у нас в Мелитопольском ты видел - пшеница какая...
Слушаю я вечерний говор солдат, и кажется мне, что так же, по синему вечеру мягким говорком гуторили о стоянках, о штабах дивизии, о походах и Скобелевские солдаты, в лагерях под Ташкентом, и пудреные гвардейцы императрицы Елисавет у походных шатров под Берлином, и усатые карабинеры Александра I, кругом костров, на мостовых Парижских предместий...
Я иду к морю, на камни. Шершавый камень уже прохладен. Повыше меня, по откосу, чуть белеют четыре рубахи. Не видно лиц в синеющем сумраке. Тлеет одинокий огонь папиросы. Я слушаю.
- Ты был номерным у орудия и где тебе коренных знать. А я на нашем кореннике четыре года ездовым. Я их обеих знаю, коренных. Левая рыжая, молодая, Ледой звать, а правая тоже рыжая, но с прогнединкой, задастая, у той еще бабка сбита была и она на задние ноги приседала, а звали Мечтательная. Я тебе про них всё расскажу. Лучше моей рыжей Леды во всём уносе не было. Выносила орудие прямым духом, грудью, как ветер, а Мечтательная, конечно, кобыла старательная, но где ей угнать за Ледой, когда задом тянет, а не грудью... Ты помнишь, как под Новороссийском нашу батарею сбили. Мечтательную снарядом по брюху садануло, кишки вывалились. Мы уходим, а она, брат ты мой, головой дергает, подымается. И поднялась. И пошла, а кишки под брюхом волочатся. Отстала вскоре... А Леда до Новороссийска дошла. Там ее и бросили, когда грузились. Кони у мола ходили по гололедице, непоеные, некормленые. Табунками ходили и всё к воде ближе. Сыростью от воды тянет, а им бы только попить, коням. Подошел такой табунок к молу, а мы уж на кораблях сидим. У меня глаз настрелянный на лошадей. Вижу, в табунке моя рыжая. Тянет голову к воде, ржет, а ноздри трепещут. Пить хочет. Эх, думаю, Леда. И вижу, брат ты мой, вдруг как рванет Леда со всех четырех ног и в воду. Не выдержала жажды лошадиной... Рухнула, коснулась губами соли морской и задернула голову. Задернула она голову, а ее относить стало, Леду. Я, брат, ушел, не смотрел, но потопла, конечно...
На откосе замолчали. И слушает человеческое молчание туманная звездная россыпь...
- Да, здесь Россия,- мягко выкатив на меня мутные серые глаза, говорит генерал Карцев в кафе, куда я пришел с моря выпить стакан вина.
Генерал Карцев председатель суда честь. Генерал Карцев старый военный педагог, теоретик войны, знаток русской армии, путешественник и воин.
Генерал Карцев по крови солдат, еще его прадеды служили в Лейб-Гвардии. Не было, кажется, ни одной войны, ни одного русского похода, начиная с восьмидесятых годов, где бы не участвовал генерал Карцев. На его потертой куртке только один орденок: стальной меч в стальном терновом венке на георгиевской ленте, знак Корниловского ледяного похода. И с серебряной чеканки казацкой шашки свисает потертый, закрученный в тесемку лоскута ленты георгиевского оружие, что даруют храбрым.
Тяжел на подъем и лыс генерал Карцев. Он курнос, глаза на выкат, и седая бороденка растет из шеи. Похож на Сократа генерал Карцев, председатель суда честь, бог войны, как зовут его в Галлиполи молодые офицеры.
Он потерял недавно последнего на земле родного человека. И всегда влажны его выкаченные глаза и, по правде сказать, не отказывается он теперь от лишнего стакана терпкого красного вина и от коричневого, с запахом корицы, коньяку.
Беседа его мудра и прекрасна. Много видели его старческие выкаченные глаза. Индия, степи Тибета, Париж, Япония, походы и тихие книги, огни бивуаков и зеленые лампы библиотек. Его ценные архивы, переписка его отцов и дедов с царями, его дневники - погибли.
Я рассказываю ему о том, что видел в Галлиполи, о солдатах, о поручике Мише, об селитряных язвах, о вольноопределяющемся с карим и голубым глазом. Я говорю ему, что услышал, как бьется здесь, под свернутыми знаменами, живое сердце России.
- Здесь дышит Россия, - говорит Карцев, - не знаю как у вас там, у эмигрантов, а здесь Россия жива. Россия прекрасная, чистая, рыцарская. Вот еду в Константинополь. Вы знаете, русский офицер вызвал на дуэль французского лейтенанта Буше. Буше был груб с русской женщиной, с женой русского офицера. Послали вызов. Буше ответил каким-то смутным письмом, не то отказом, не то извинением, а представитель Франции ответил примерно так, что ежели мы едим их консервы, то какая же может быть у нас честь. Мы ответили, что честь солдата и консервы вещи разные. Мы сказали, что сообщим соседним армиям, - как французский офицер отказался выйти к барьеру. И вот теперь меня вызывает Командир Французского Корпуса в Константинополь.