Обезьяна зимой - Антуан Блонден
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
ГЛАВА 3
На площади Двадцать Пятого Июля появился регулировщик в белых перчатках — верный признак воскресного дня. Фуке наблюдал из окна своего номера за этим роботом в полицейской форме. Машины, прохожие разъезжались и расходились в разные стороны, он же застыл на месте огородным пугалом, и только тень медленно описывала круг у его ног, как призрачная стрелка на циферблате солнечных часов. Когда удлиненный, смазанный контур кепи полицейского вытянется в сторону гостиницы, будет одиннадцать и колокола зазвонят к мессе.
Совершенно разбитый, Фуке сидел перед письменным столом. Если снова лечь, не встанешь до вечера. Знающие люди рекомендуют в таких случаях принять рюмку того же, что пил накануне, чтобы связать и выровнять разорванную нить между днем минувшим и нынешним. Каждое такое утро — бесконечное повторение пройденного. Чтобы не думать о письме Мари, которое он засунул с глаз долой под стопку писчей бумаги, Франсуа пытался работать и что-то вяло царапал на верхнем листе. Испытанный метод: увиливать от одного долга, хватаясь за другой.
«План скетча двойной рекламы: моющие средства — белье.
На сцене кардинал Ришелье. Ему что-то шепчет на ухо бородатый капуцин, знаменитый отец Жозеф. Кардинал внимательно слушает. Вдруг из-за кулис появляется атлет в белоснежных трусах (на эту роль можно взять какого-нибудь участника конкурса красоты с любого пляжа). Ришелье замирает от восхищения, потом отстраняет своего советника, протягивает руки к атлету и говорит в зрительный зал: „Ты — серое преосвященство, а это — белое блаженство… (название продукта)“.
Знаю, месье ОʼНил, все это никуда не годится, текст Ришелье надо доводить до ума, кроме того, вы скажете, что здесь не хватает женщин».
Вот и ударили колокола. В Тигревиле Фуке аккуратно посещал мессу. Это давало ему возможность посмотреть на Мари не в купальнике, а при параде, впрочем, он всегда ходил в церковь, когда надолго покидал Париж. Церковь — что-то вроде посольства страны, которую со всеми оговорками он признавал своей, где говорят на родном языке, где можно попросить защиты и убежища, официально покаяться наутро после возлияний и продлить визу. Какую визу? На продолжение все той же канители? Сколь веревочке ни виться… Но пока что Фуке быстро оделся и сунул письмо Мари в карман. Во всем есть свой смысл: если поддаться жгучему желанию узнать, что в нем написано, то можно сгореть на месте, так лучше уж приготовиться и встретить испытание достойно.
Вряд ли, думал Фуке, Кантен ходит в церковь по воскресеньям, но, видимо, относится к такой привычке вполне положительно. В первый раз, поняв по торжественному виду постояльца, куда и зачем он собрался, невозмутимый хозяин «Стеллы» только поднял брови. А сегодня, наверно, подумает: «Силен парень: и Богу, и черту служить горазд!»
Выйдя из номера, Фуке застыл на верхней ступеньке — увидел Кантена. Тот сидел за своей конторкой, углубившись в чтение; в очках у него было совсем другое лицо. Сказать ему, что ночной инцидент — просто случайность, что Фуке приехал в Тигревиль не за тем, чтобы шататься по кабакам, что у него есть дела, сослаться на три недели образцовой трезвости? Но оправдываться не пришлось. Поравнявшись с Кантеном, Фуке промолвил лишь: «Простите за вчерашнее». Удивленный взгляд, одобрительный кивок, дескать, ничего, все нормально, и Кантен снова уткнулся в книгу. Только и всего. Однако никакого облегчения Фуке не почувствовал. Он вышел на крыльцо и оглянулся на Кантена — тучи снова сомкнулись вокруг этого человека-утеса. Сплошная пелена и ни малейшего просвета, на который Фуке втайне надеялся: ни сочувствия, ни презрения. Глухая глыба. Наверно, это и есть та самая «правильность», которая так бесила Эно.
Церковь, вся в кое-как заделанных выбоинах и ничем, кроме этих боевых шрамов, не примечательная, стояла посреди площади, к которой сбегалось несколько улиц. По сторонам теснились яркие лавчонки. Их хозяева каждое утро, с упорством морского прибоя, извлекали на свет Божий и раскладывали на прилавках обломки старины: разные галантерейные диковинки, ортопедические приспособления, бляшки и пряжки морских офицеров. Вероятно, летом в храм приходит много народу, так что толпа выпирает на паперть. Сейчас такого наплыва не было. Обитая мягкой кожей дверь, едва не придавив Фуке пятку, закрылась с таким звуком, будто заткнули пробкой полупустую бутылку. Внутри было довольно темно, слабо освещены только хоры, от алтаря доносилась невнятная скороговорка священника, вразброд бормотали прихожане. Ученики пансиона Дийон расположились на своем обычном месте — у стены бокового придела, посвященного святому Антонию Падуанскому, который помогает отыскивать пропажи. Мари в платье из шотландки опускалась на колени невпопад. Фуке стал пробираться поближе к ней, прячась за колонны и с завистью думая об индийских принцах, голливудских звездах и нефтяных магнатах, которые могут похищать своих детей и увозить на другой конец света. Впрочем, обстановка этого небрежного благочестия больше подходила для мушкетерской интрижки. Фуке из своего укрытия не сводил глаз с Мари и сжимал в кармане сложенный пополам конверт. Интересно, гадал он, похожи ли молитвы Мари на письмо к Санта-Клаусу, или она умеет открывать душу без слов? «Господи, это моя дочь, помнишь, я Тебе говорил о ней. Услышь ее молитву, прошу Тебя. Вручаю ее Тебе и поручаюсь за нее. Мы ведь с Тобой друг друга знаем, особенно Ты меня…» Воспользовавшись моментом, когда все потянулись к причастию, он потихоньку, как школьник, воровато шуршащий конфетной оберткой на спектакле, вскрыл конверт:
«Дорогой папочка!
Я живу в пансионе. Воспитательницы тут добрые, мальчики и девочки тоже, кроме одной девчонки, которую зовут Моника. У нее иногда бывает такая болезнь, что ей несколько дней нельзя купаться, тогда все замечательно. Я живу тут в пансионе. Очень хочу, чтобы ты приехал меня навестить и научил плавать. Надеюсь, в Париже хорошая погода и у тебя в театре все в порядке. Пожалуйста, пришли мне что-нибудь в подарок и положи в посылку сигареты.
Целую тебя много-много раз…»
Что ж, ничего страшного, никаких откровений из уст ребенка и никаких отравленных стрел в сердце, которые дети иной раз посылают невзначай, но метко. Только чуть больнее обычного царапнуло душу сознание: как же нелепо устроена жизнь, — вот и все, что почувствовал Фуке, когда прочел это письмо. Но тут же у него мелькнула мысль, от которой кровь застучала в висках: «Если я сейчас покажусь и она увидит меня совсем рядом, то поверит, что ее молитва услышана, и решит, что я — как Бог: меня призывают — я являюсь». Страшный соблазн, которому он не раз уступал, когда при определенных, всегда одних и тех же, обстоятельствах приобретал власть над Жизель, Клер или кем-нибудь еще. Все видеть и знать о других, но оставаться невидимым и недосягаемым, не отвечать ни на мольбы, ни на звонки, ни на письма — такова тактика безвольного вседержителя-пропойцы. Погрязнув в малодушии и лжи, Фуке пытался представить это бессильное увиливание от всех обязательств как аскетическую покорность Божьему промыслу и мудрое смирение. Конечно, Господа на мякине не проведешь, но отчего не подбросить Ему наудачу такую идейку.
Мальчики и девочки сидели двумя отдельными островками, их разделяли воспитательницы в строгих шляпках. Длинный солнечный луч высвечивал на мальчишеской половине голову Франсуа, выделявшегося среди других высоким ростом и широкими плечами. Интересно, кто его родители, подумал Фуке и тут же мысленно переместился к Мари на другую чашу весов, чтобы сделать ее потяжелее. Быть может, истинный Господь сжалится и снизойдет к такой малости, как счастье ребенка, обделенного им с рождения. Удивительно, но Фуке чувствовал, что ему как-то особенно близок и Франсуа. Этот мальчик, с уже почти мужской статью, в почти такой же, как у него самого, замшевой куртке, мог быть его сыном, и Фуке пожалел, что не существует никаких телесных примет, никаких отличительных признаков, которые позволяли бы претендовать на отцовство по духу. Бывают люди одного клана, это ясно, но есть старшие и младшие по чину. Вот хоть Кантен! Сразу видно ветерана, пусть он и делает вид, будто не придает значения своим заслугам. Мысли Фуке забрели на кривую дорожку, ему грезилось, что все преграды рухнули и Кантен, рыгая, как Везувий, виснет на его руке, выписывает ногами вензеля и гогочет во все горло; на этой дорожке он, Фуке, станет бесом-искусителем.
Конец службы, как всегда, прошел в ускоренном темпе. И вот уже ученики пансиона Дийон выстроились парами в начале проспекта Императрицы и двинулись в путь. Небольшая остановка у кондитерской Томине: надо забрать старшую мадемуазель Дийон, Викторию. К восьмидесяти годам молельные скамьи стали для нее тесноваты, и она пережидала службу здесь, где ей был открыт неограниченный кредит. Двум воспитанницам достается сомнительная честь: вместе с компаньонкой подпихивать старую барышню на подъеме к Чаячьей бухте. Народу на площади еще меньше, чем обычно, — охотники за городом. Разъезжаются по окрестным виллам автомобили, которыми управляют надменные молодые особы с каменными лицами индейских вождей. Фуке тоже пора возвращаться в гостиницу, на сегодня хватит.