Тропою испытаний. Смерть меня подождет - Григорий Анисимович Федосеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Разошлась пушнина за вино, за зеркальца, за бисер. Ясак[9] уплатили, Богу дали маленько — он тоже любил соболей — и в тайгу ушли, когда лиственница зеленеет[10]. Ушли легко. Только обидно было. Как так получилось? Будто все купец считал правильно, белки даром не брал, а турсуки наши остались пустыми. Мать шибко ругала отца, почему ни муки, ни котла, ни куска материи не брал. Он говорил: «Ничего, Бог лючи нынче обещает хороший промысел, опять приедем ярмарка, купим». Да только не так случилось. Если кремня нет, сколько ни бей кресалом по языку, огня не добудешь. Обманул Бог, тайга сильнее его…
У старика оборвался голос низкой, печальной нотой. Наступила тишина. Кто-то поправил свечу. Василий Николаевич подбросил в печку дров. Из-за ближнего леса палатку осветила луна.
Рассказчик смочил горло холодным чаем, поправил под собой дошку и заговорил еще медленнее и раздумчивей. Он рассказал, что в тот год по тайге прошел страшный мор. У чумов валялись трупы оленей, погибли звери и птицы. Леса на огромном пространстве оказались опустошенными. Чтобы спастись от гибели, эвенки бежали в дальние районы. Но в пути падали последние олени, умирали люди, жирело воронье.
Родители Улукиткана со всей семьей уходили за Становой. От стариков они слышали, что за хребтом есть река Эникан[11], богатая рыбой и зверем. Нужно было перевалить через большие горы. Но как найти перевал? Все проходы завалены россыпями, сдавлены скалами и крепко заплетены стлаником. Шли наугад, питались травой, корнями.
И тогда наступило самое страшное. Отец заболел и остался на реке Мулам, где пал последний олень. Семья ушла, не дождавшись развязки. Старику дали небольшой кусок самула[12], половину сыромятной узды от павшего оленя да на три дня дров для костра. С отцом была старая собака. Что сталось с ними, никто не узнал. На второй день на поляне, где оставили больного отца, уже не дымился костер. Не догнала семью и собака. А Улукиткан с матерью и сестрой после долгих поисков все же нашли перевал.
— Тогда только я и переходил Становой, это было шибко давно, — продолжал рассказывать Улукиткан, напрягая свою память. — Когда мы вышли на хребет, сохатый терял жир[13]. Там мы нашли много мангесун[14], хорошо кушали. Только это и помню, а где лежал перевал, совсем забыл. Не думал остаться живым, смерть так держала меня. — И он, растопырив руки, словно коршун крылья, впился костлявыми пальцами в свои сухие бока. — Так крепко! Она хотела меня кончать, а я не хотел, ходил дальше. Спустились мы к Эникану — увидели след кабарги, сделали там балаган и начали опять жить…
Старик заметно уставал. Голос его все чаще обрывался, и тогда он погружался в глубокое раздумье. Но, передохнув, он вел свой рассказ дальше.
Горе, перенесенное эвенкийской семьей через Становой, еще долго продолжало жить рядом с нею. Не было оленей, одежды, припасов, даже куска ремня, из которого можно было бы сделать тетиву для лука-самострела. Это была трудная борьба за жизнь, за кусок мяса и шкуру. В лесу появились кабарожьи ловушки, плашки и пасти[15] на зайцев. В реке семья добывала рыбу. Но Улукиткан был еще слишком молод, чтобы противостоять нужде. Он не выдержал и ушел с семьей в батраки к кулаку Сафронову. А стадо оленей Сафронова занимало тогда все верховье Маи с ее притоками Чайдах, Кукур и Кунь-Манье.
— Однажды на Большом Чайдахе, — продолжал старик после очередной паузы, — я нашел след, долго смотрел и думал: «Это какой люди тут ходи? Раньше такой след не видел». Мать сказала: «Тут лючи был, его носит такой большой олочи[16], тяжелый, как зимняя котомка». Через день лючи пришел в наш чум с проводником. «Ты что так смотришь на меня?» — спросил он. «Моя раньше лючи не видел». — «Понравился?» — «Нет, — говорю. — Твое лицо совсем другое, узкое, все равно что у лисы, нос острый, однако шибко мерзнет зимой, а глаза круглые, как у филина. Ты, должно, плохо днем видишь. Твоя люди некрасивый».
Лючи смеялся. Он хороший был человек. Его палатка долго стояла рядом с нашим чумом. Я водил его к зеленой скале за Чайдах, там он смотрел всякий разный камень, потом сказал, что там колчедан. Лючи говорил мне, что далеко внизу Зея есть большой стойбище, там люди золото копают, шибко звал меня туда. Да как ходить без своих оленей? Бедняку и хорошая тропа — хуже болота.
Три года пасли мы оленей. Стадо разрослось, работы было много. Но умерла мать. Тогда говорили, что пропадает только тело, а душа кочует в другой мир и там ждет: когда тела не станет, она вернется на землю и вселится в бальдымакту[17]. В те времена покойника клали в долбленое корыто и поднимали высоко на дерево. Люди не должны были оставаться жить в таких местах — нельзя беспокоить покойника. Мы с сестрой собрали оленей и ушли с ними к хозяину Сафронову. «Я больше работать не могу. Нас осталось двое… Стадо большое, силы не хватает, давай расчет», — сказал я. «Какой тебе расчет? Будем стадо считать, потом посмотрим, кто кому должен». Считали. Он говорит: «Тебе за работу надо отдать тридцать оленей. Верно?» — «Верно». — «Ты потерял моих пятьдесят; верни двадцать или отработай». — «Как так? Стадо наполовину больше стало, почему обманываешь?» — «Мы, — сказал Сафронов, — не договаривались платить в счет молодой олень».
Долго спорили, напрасно пальмой[18] воду рубили. Волк от голоду воет, а кулак — от жадности. Я говорил ему: «Твой жирный брюхо много чужой олень лежит, клади и мои». На двадцать олень давал ему расписку и ушел…
— Какую же ты мог дать расписку, если был неграмотный? — перебил его Мищенко.
— Эвенкийский расписка была другая, деревянная. Так делали ее. — И, вынув нож, Улукиткан стал выстругивать четырехгранную палочку.
Долговой документ — эвенкийская расписка — выстругивался из крепкопрямослойного дерева квадратной формы, длиной примерно в десять-двадцать сантиметров, в зависимости от величины долга. На одной стороне палочки делалось столько зазубрин, сколько, скажем, оленей давалось в долг. На нижней стороне грани, под зубцами, вырезались с одного конца