Тропою испытаний. Смерть меня подождет - Григорий Анисимович Федосеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот один из крупных быков Улукиткана уже наелся ягеля и там же, в выбитой им яме, улегся отдыхать. Он не замерзнет: длинная шерсть с очень густым подшерстком служит ему надежной защитой от низкой температуры и холодных ветров.
Мои размышления неожиданно прервали собаки. Отпущенные на прогулку Бойка с Кучумом ворвались в стадо. Одно мгновенье — и я стал свидетелем, как мирно пасущиеся животные вдруг в панике бросились от них прочь. Какое незабываемое зрелище! Словно ветер, летели олени, закинув рога на спину и вытянув вперед свои длинные головы. Ноги едва касались земли, только снег вздымался брызгами во все стороны из-под копыт да густой пар, легким облаком вылетая из ноздрей, окутывал морды. Трудно представить себе более быстрое животное, нежели олень.
Из палаток выскочили люди, мы стали кричать на собак, грозиться, кто-то два раза выстрелил, и только после этого Бойка и Кучум остановились. Они вернулись в лагерь, не понимая, почему им не разрешили резвиться. Скоро успокоились и олени.
— Однако, мороз будет: много звезд на небе, все играют, — сказал Улукиткан, пролезая в нашу палатку.
За ним показался и Лиханов. Проводники уселись в дальнем углу, и Василий Николаевич стал угощать их чаем.
Старики обрадовались. Они, видно, любили побаловаться чайком. Пили медленно, громко втягивая через сжатые губы обжигающий, почти черный напиток.
— Спасибо, напился! — сказал, наконец, Улукиткан. — От крепкого чая, что от доброго слова, сердце мякнет.
Он стряхнул в чашку хлебные крошки, туда же вылил из блюдца недопитый чай, все перемешал и выпил.
Улукиткан интересовал меня все больше и больше. Да разве только меня! В облике этого старого эвенка было что-то неотразимо привлекательное. Особенно поражали его глаза. Серые, задумчивые, они смотрели на мир и людей удивительно ласково. И мне захотелось узнать, какой путь остался у него позади, какие удачи, разочарования шли по пятам этого восьмидесятилетнего старика и что помогло ему сохранить жизнерадостность.
Улукиткана не пришлось упрашивать. Вероятно, ему самому хотелось вспомнить далекое, очень далекое детство, годы скитаний по тайге, тропы, кочевья, родные речки, хребты, где прошла его жизнь. Он поправил под собою дошку, уселся поудобнее, и его густые брови сомкнулись в раздумье.
— Хорошо, — сказал он, поднимая голову. — Я расскажу вам, где родился, какой тропою шел, что видел в жизни, и вы догадаетесь, почему у Улукиткана стали кривые пальцы, плохо разгибается спина, много меток на голове…
С тех пор как я увидел первое солнце, много раз приходила и уходила зима, прилетали и отлетали птицы, зеленел и оголялся лес! За это время изменилась и жизнь эвенков. Плохой закон был раньше в тайге. Старики так думали: эскери дает человеку оленей, чтобы они его возили, кормили мясом, одевали в шкуры. Эскери посылает в его ловушку зверя, указывает, куда надо кочевать. Если эвенку удача была — считали, что ее послал эскери, а если горе в чум приходило — виноват хозяин. Худо тогда жили эвенки: ни чумов добрых у них не было, ни продуктов, ни снастей. Все хозяйство вела баба. Она и оленей пасла, и аргишила[5], и шкуры выделывала, дошки, штаны, унты шила, дрова припасала, обед варила, за детьми смотрела — кругом все баба. А мужик что? Только охоту знал да ругал жену, что плохо хозяйство ведет, — не торопясь рассказывал Улукиткан.
— Когда бабе приходило время рожать, она делала себе в стороне от становища маленький чум, люди не должны были слышать, как кричит баба в маленьком чуме. Такой дурной обычай был. Трудно было тогда эвенку достать кусок материи. Мать вытирала ребенка сухой мелкой трухой от старого пня, обкладывала мхом, заворачивала в кабарожью шкурку и приносила в большой чум. Если на пупке долго не сохла кровь, прикладывали серу или присыпали золой из трубки. Крикливого ребенка купали в снегу, чтобы он лучше спал. В такое время родился и я. Это было после зимы, у белки уже появились щенки, и мать назвала меня Улукиткан — значит «бельчонок».
Жили на Альгоме, по ту сторону Станового. Лето, зиму — все время кочевали по тайге.
Ворон где труп найдет, там и живет. Мы тоже раньше так: где отец зверя убьет, там и ставили свой чум. Только не всегда нам удача была. Другой раз долго не клали мяса в котел, лепешки не было, а масло и сахар совсем не знали. Даже удачливому охотнику жить было нелегко.
Отец слышал, что у лючи[6] есть белый камень: когда положишь его в рот, он тает, как снег, язык к губам липнет, как еловая сера, а слюна делается слаще березового сока. Отец видел у купца холодный огонь и рассказывал, что его можно долго в кармане носить, а когда он станет горячим, от него зажигается трубка, береста, дрова — так о спичках тогда говорили. Один раз он возил меня далеко в соседнее становище, чтобы показать зеркальце. Чудно было: всего с ладонь, а вмещает больше чума. Смотришь в него, а видишь все, что сзади тебя делается. Сосед шибко радовался: обманул купца — за два соболя выменял зеркальце! Так было, это правда, — вздохнул Улукиткан.
— Когда я научился сгонять ножом тонкую стружку с палки и сидеть на олене не привязанным к седлу, это было время ледохода[7], мы стали кочевать к Учурской часовне[8]. Хорошо аргишить на ярмарку, когда в турсуках — сумках много соболиных и беличьих шкурок! Радовались, все думали, какой покупка делать будем, — и то надо и другое. Не было припаса, ружья доброго, муки, котла. Все хотели купить. Пушнины хватит, два года собирали! Приехали на ярмарку. Купцы-якуты добрыми кажутся — по короткому лаю собаку от лисы сразу не отличишь. Вином угощают, хорошо разговаривают, пушнину даром не берут — все меняют: за иголку — белку, за крест — колонка, за топор — соболя, за икону — доброго оленя. Им доход, эвенку диво. И оленям хорошо, возить в тайгу нечего!
Поп ходил по всем чумам, проверял: у кого нет