Дневники 1926-1927 - Михаил Пришвин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Меня беспокоит, что Ром, когда его приглашаешь на привязь, рычит и потом, положив свою огромную голову между передними лапами, смотрит страшными глазами с красными белками, вроде чумного. Вчера я решился, было, его побить, он зарычал сильней и принял положение нападающего тигра. Я схватил стоявшую под рукой лопату и отвозил его. Он забился в угол и оттуда рычал. Я очень сожалею о происшедшем, но не раскаиваюсь: а если бы он бросился на меня и укусил? пришлось бы делать прививки, и собака осталась бы без натаски. Его мать тоже не позволяет себя бить, и это она меня научила обходиться с собой без плети. Попробую то же делать и с Ромкой, не бить и держаться в этом до последней возможности.
2 Июля. Прекрасное утро, и после обеда роскошный ливень. Очень боюсь, что приеду на место, и делать будет нечего: бекасы в крепях, а туда теперь после таких дождей не добраться.
Не забыть о Ромке: моя зимняя забава с ним под окном: на дровах и внизу…
Рычание Ромки происходит от особенностей характера матери: если ей дать кусок хлеба, который она не может проглотить сразу и потому ляжет с ним на место, то непременно рычит. И это так занятно, ведь только что моя же рука ей дала этот кусок, и перед этим она умоляюще столько времени сидела, и вот она уже собственница. Я не боюсь этого ворчания, очень люблю схватиться пальцами за кусок, будто отнимаю, и так немного дразнить ее. Другая особенность Кэтт, что она не дает себя бить, не только бить, но даже если сказать ей грубое слово, она начинает кричать и делать такой вид, будто вот-вот бросится и разорвет. Это унаследовал Ромка — богатырь, но мы не знали. Когда однажды я подошел к нему, чтобы повязать ошейником, он зарычал на меня, как дикий зверь, барс, готовый растерзать меня. Я не заметил тогда, что возле него была кость, которую он охранял. Я схватил лопату, больше ничего не было возле, и дал ему здорово, чтобы он другой раз не смел так. Потом подошел к нему и привязал, хотя он все время ворчал. И потом глаза у него были кровавые, страшные, как у чумных собак. После водворения его на место я рассмотрел кость, из-за которой он ворчал, вспомнил мать и понял, что напрасно я бил его, и едва ли можно отучить его от наследственной привычки. Я решил брать его лаской и на другой день, лаская, уговаривая, подошел к нему с ошейником, как только он увидал ошейник, он опять зарычал. Я долго его уговаривал, кое-как привязал с риском, что искусает. Он лежал, голова между лапами, и смотрел на меня опять страшными глазами. Теперь уже кости не было, и рефлекс злобы был прямой от ошейника. Опасаюсь, как бы не сделать еще такой ошибки, что он прогонит меня с болота.
С удивлением прочитал вчера на кирпичном Лаврском здании под надписью цифры: 1392–1892. Я понял, что эти 500 лет означают юбилей Лавры, но не знал, почему же именно цифры выбиты на новом кирпичном здании. Встретился учитель Казанский и объяснил мне происхождение цифр на кирпиче. Один монах таил у себя выигрышный билет и прятал его между крышками часов. После его смерти билет был найден и по справкам оказался выигрышным на десять тысяч. На эти деньги и выстроили странноприимный дом к юбилею Лавры. Да, Россия не Англия, тут старое плохо обрастает легендами, и всюду сквозит через годы «естественная жизнь».
Вот и раздумываешь о «естественной жизни»: сколько тысячелетий насилий, усложнений было в природе, пока быт ее растений, зверей и птиц стал сам казаться «естественным» и «простым», как бесконечно сложно то, что кажется нам таким «простым», и какое безумие было у Руссо и Толстого звать нас от науки к природе. (Понаблюдать для этого жизнь птиц, их разделение на касты.)
3 Июля. Палящий зноем день. Базар огромный. Все мужики пьяные, и о подводе сговориться было невозможно. Отложил поездку до понедельника.
Лева просыпался на славяноведении. Он начинает опять меня тревожить. Необходимо перед отъездом отобрать у него план его занятий летом.
К роману: Студент пел «на бой кровавый святый и правый», а курсистка его поправляла: «святой». Студенту очень хотелось, чтобы в революционной песне было так же торжественно, как в религиозной: святый Боже, святый Крепкий, святый Бессмертный.
Часто говорят: «она просто одевается, он просто пишет» и т. д. В искусстве и в быту «простое» означает самое трудное, самое редкое, и чтобы отделить это понятие в этом смысле, первоначальное понятие «простого» называют «примитивным». «Простое» в искусстве означает обыкновенно новое достижение художника в совершенствовании той формы, над которой работали до него другие художники, которая стала привычной и теперь возрождается в новых условиях. Потому эта форма и называется «простой», что знакома всем, и потому она так особенно трудна, что требует нового совершенствования того, что, казалось, великими мастерами совершенно закончено.
Круглые камни, влекомые по дну реки тысячелетиями, представляют нам нечто «простейшее» именно потому, что работа воды над шлифованием камня совершалась из года в год преемственно от весны к весне без катастроф.
Усложнение формы в искусстве бывает от внедрения в творчество личности художника, претерпевающей катастрофу. Бывает, это личное отвечает душевному состоянию многих людей в обществе, и тогда эта усложненная форма является желанной и господствующей, конечно, до тех пор, пока влекомая дальше потоком творчества не разобьется на простейшие первоначальные формы, заключенные в сложном, как разные горные породы в конгломерате.
Мы все так часто оглядываемся на творчество природы, как на пример для своего, потому что там личная судьба человека является не больше как «трагедией частного». Оглядываясь на творчество природы, мы успокаиваемся тем, что видим свое в ней как частность и, значит, круг нашего человеческого размыкается, трагедия частного, разрешаясь в очертаниях всего мира, обещает гармонию: спасение мира. Этот выход из трагедии частного освобождает такое же огромное чувство жизнерадостна как таяние льда — скрытой теплоты весенней порой. Раз испытавшему это чувство хватит на всю жизнь… оптимизм становится возможным при условии личной трагедии.
Вот источник моего оптимизма, и очень возможно это «простейшее» (как я называю) было в основе «естественных» законов Руссо и потом Льва Толстого.
Возьмем пример из английского быта, в котором мало того, чтобы выйти вечером непременно в цилиндре, нужно, чтобы цилиндр был известной марки. Мы этим возмущаемся вместе с Толстым и Руссо и требуем для себя свободы выбора шляпы. Таким образом, мы, носящие круглую шляпу, являемся революционерами, а носящие цилиндр — консерваторами. Кто из нас прав?
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});