Жизнь – сапожок непарный. Книга вторая. На фоне звёзд и страха - Тамара Владиславовна Петкевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дима открыл дверь:
– О-о!
Перед моим приходом лежал, читал.
– Прости. Не предупредила.
– Чудачка, – отозвался он.
На табуретке стоял открытый чемодан с уже сложенными вещами, хотя до отлёта оставалось три дня. Дима был отчуждён, выглядел подавленным.
– Можно я распахну окно?
– Делай что хочешь.
«Греция? Родина? Через столько лет к родным?» Дима читал газету. Я принялась за мытьё посуды. И вдруг, в продолжение каких-то трудных раздумий, впервые за все эти годы врозь Дима чётко и жёстко произнёс:
– Не думай, что у меня всегда мирно на сердце. Я иногда ненавижу тебя.
Настой такого «ненавижу» мог бы раньше сойти за «люблю». Был бы приемлемее братского существования последних лет нашей жизни. Потребность донести до меня эту правду была выношена. Понимая, как ему худо, я смолчала. «Ненавижу» – слово беспросветное. Утешение было одно: «Мы честны и чисты друг перед другом! И оба доподлинно знаем это!»
Я улетала на следующий день. Он приехал проводить. В аэропорту я спросила:
– Может, останешься там?
– Видно будет. Но вряд ли. Там уже всё чужое.
– Увидимся ли?.. Прости за боль, которую причинила тебе, дорогой Дим! Прости!
Самолёт уже готовился к взлёту, когда на Кишинёв, поистине «как гром среди ясного неба», обрушилась страшной силы гроза. Около получаса мы пережидали буйство природы в нестерпимой духоте салона. Тропическая вакханалия прекратилась так же внезапно, как и началась, но рейс выбился из расписания. Нам разрешили выйти из самолёта и подождать отправки на лётном поле. Небо в один миг очистилось, выкатило солнце. Лужи на асфальте, мокрая трава серебрились до рези в глазах. Всё вокруг стало прозрачным и освежённым.
Застигнутые грозой провожающие, выйдя из здания аэропорта, безбоязненно направились по лётному полю к тем, кого провожали. Мы с Димой обходили лужи, выбирая, куда ступить, неторопливо кружили вокруг самолёта. Я слушала его рассказ о юности, о грозе и девушке, которую он любил когда-то. Мы могли больше не увидеться. И, переступив через вечные умолчания, через установленные для себя запреты, я спросила человека, с которым прошла тьму бед, за которым была замужем:
– Скажи мне, Дим, а меня ты когда-нибудь любил?
– Я и сейчас тебя люблю, – ответил он стремительно, без паузы, видимо в благодарность за облегчение задачи – перекрыть своё «ненавижу», вырвавшееся накануне.
Вновь объявили посадку. Мы простились. Самолёт помчал к взлётной полосе. Приостановился. И, включив все свои мощности, машина сорвалась в разгон к высоте.
Решительно не представляя, что после смерти Колюшки сердце ещё оживёт, я приняла за сущее чудо, когда какая-то его створка открылась навстречу проверенному жизнью другу. «Вам ничего не оставалось, как полюбить этого обаятельного грека», – заметил один наш северный знакомый. Так это выглядело со стороны. Но замысел жизни имел в виду что-то иное. Как же я заклинала Диму про себя в Шадринске на Урале, в Чебоксарах на Волге: «Люби меня, Дим! Согрей! Люби меня отчаянно!» Димино «люблю-ненавижу-люблю» только кое-что проясняло про жизнь.
Он вернулся из Греции. Встреча с родными и родиной изрядно выбила его из колеи. Привезённые им подарки сопровождало письмо, которое перечёркивало восстановившиеся, как мне казалось, дружеские отношения. Он писал, что долго не понимал моего ухода от него. Теперь понял: я хотела упрочить своё положение в театре. Владимир Александрович помог мне этого достичь. Допускаю, он изобрёл этот довод, объясняя родственникам, почему у него нет семьи. Отвечать на это письмо не захотелось: и это всё, что он понял? Неужели?
И только ещё лет через пять Дима решил договорить всё до конца: «Как же ты, дорогая Тамарочка, не поняла, что я живу с сознанием своей вины перед тобой, перед собой. Я во всём виноват. Я! Один я! Тобою было сделано всё, больше, чем всё, чтобы наша жизнь была прекрасной. Я – безумец… Прости меня ты. Прости, если сможешь».
Он никогда больше не женился.
О прожитых вместе годах что-то в письмах Димы прорывалось и после: «Какой хорошей была наша жизнь! Если бы можно было её вернуть!» «Очень страдаю, Томчик. Не перестаю думать о тебе как о самом близком и самом родном мне человеке на этом свете».
Мы действительно остались родными людьми. Чувство моей вины тоже осталось. И Димино «ненавижу» – никуда нельзя было деть. Но когда, переступив через каркас мужского самолюбия, он расставил всё по местам, утвердил ясность и правду, что-то в мире – упорядочилось.
Глава восемнадцатая
До отъезда друзей в эмиграцию знакомство с их родственниками, с их окружением чаще всего бывало шапочным. Позднее, при передаче друг другу писем и приветов из-за рубежа, с кем-то из них складывались более тесные отношения. Так в восьмидесятые годы мы сблизились с Иреной Милевской, подругой Наты – старшей дочери Анки и Гриши Тамарченко.
Роль «винтиков», которую социально-политическая система СССР продолжала отводить гражданам, в те годы переставала устраивать человека. В людях уже выбродило ощущение себя как более сложной структуры. У части молодёжи, не подготовленной к встрече с жизнью один на один, это выразилось в кризисе духа. Нехватка кислорода в то глухое меланхоличное время прорывалась даже в песнях молодых:
Остановите Землю, я сойду.
Мама, я не в силах выжить
В этом бреду.
Бывало так и в эмиграции. Кто-то из четырнадцати-пятнадцатилетних подростков, оказавшихся лицом к лицу с новой средой, незнакомым языком и с совершенно иными подходами к жизни, предпочитал уйти из неё, не успев познать ни самих себя, ни того, что человек вообще собою представляет. Люди более зрелого возраста тоже стали всматриваться в собственный психобиологический мир, через который лунатически перешагивали в течение десятилетий. Количество тех, кто захотел осознать, с чем он теснее всего связан – с Богом, с традициями, с КПСС, со «строительством коммунизма» или с природой, – заметно увеличилось. Как по волшебству появились психоаналитики, психотерапевты. Активно набирали популярность коллективы аутотренинга, где советских людей громогласно призывали «любить себя». Для населения нашей страны этот уклон был одновременно и шоковым, и соблазнительным. И как бы неуклюже он ни выглядел, для многих это стало поворотным пунктом от обезличенного существования к себе как к основному «резерву» жизни. У Чехова это выражено предельно кратко и ёмко: «Добывание себя из себя в качестве акта личной воли –