Женщины-террористки России. Бескорыстные убийцы - Олег Будницкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В поезде было два арестантских вагона. В другом ехали 8 политических каторжан — гродненских артиллерийских солдат за бунт после октябрьских дней. Карл в своей последней записке писал мне о них, как о хороших ребятах (они сутки пробыли в Минской тюрьме по дороге из Гродно). Одного он знал раньше на воле.
Утром в Смоленске была пересадка. Мои конвойные посадили меня с Оксенкругом в один вагон с артиллеристами.
В Смоленске конвой должен был перемениться — московский конвой, кажется, черносотенцы — пугал меня унтер. Но нового конвоя не хватало, тогда фельдфебель предложил нескольким из старых доехать до Москвы. Ефрейтор, унтер-офицер и еще несколько с удовольствием остались.
— Надо Москву посмотреть, какая она стала после революции, — заметил ефрейтор.
Живо помню, как при моем входе в новый вагон загремели кандалы, и рослые каторжники с широко улыбающимися и приветливыми лицами протянули мне навстречу руки и крепко пожали мою. Скоро очень мы были уже друзьями. Они наперерыв рассказывали мне о своем деле, о работе в своей батарее. Конвойные тут же сидели и стояли рядом с нами, слушали, вставляли соответствующие замечания. Как хорошо мне было слушать их и глядеть в их лица. Бывший фельдфебель, теперь каторжник, с бледным, тонким лицом, похожим на Сенкевича, бывший писарь с насмешливыми глазами, рядовой, которого зовут «женихом», причем, его широкое веснущатое лицо нетронутого деревенского парня, с милыми, детскими голубыми глазами, все вспыхивает ярким румянцем, как у красной девицы. К нему в Москву должна приехать невеста, и они думают обвенчаться в тюрьме. Еще и еще, почти все хорошие, открытые лица. Смешит нас Оксенкруг возней со своими кандалами, которые не дают ему спать, и своим рассказом, чтоотец и мать хотели женить его перед отправкой, «чтобы половина срока перешла жене», но он боится, что его дело пересмотрят и его освободят. «Куда тогда я жену дену, на что она мне?» — наивно обводит он всех слушающих своими детскими черными глазами.
Конвойные приносили нам газеты. Читали вслух. Пили чай без конца. А вечером, при огарках, данных нам товарищами конвойными, писали письма домой. Я написала общее письмо сестрам и Карлу о дороге, о товарищах, о своем хорошем настроении и попросила одного из конвойных отнести это письмо на квартиру сестер (он аккуратно исполнил поручение).
Приехали в Москву. Простились с конвойными.
— Возвращайтесь скорее свободными, — говорили наши охранники, крепко пожимая нам руки.
Большая, мрачная сборная со сводами, масса шмыгающих надзирателей, щелкающий шпорами высокий помощник фатоватого вида и мы, — каторжане в выжидательных позах около мешков. Началась приемка казенных вещей.
— Скидывай штаны… женщины юбки… — раздалась команда.
Мы переглянулись. Потом артиллеристы сбились в кучку в отдалении от меня и, гремя кандалами, стали исполнять команду. Мне бросилось в глаза красное, как кумач, смущенное лицо «жениха» и крепко стиснутые губы и злые глаза одного из прежних писарей. Принимали вещи около длинного стола и в то же время в противоположном конце сборной стригли под гребенку каторжан. Ко мне подошел Оксенкруг. На его лице было возмущение.
— Как же это и вас будут стричь?… Да ведь женщина без волос это… это…
Его детское лицо было так уморительно в своем возмущении, что я от души расхохоталась.
Наконец, нас увели из сборной по разным лестницам. Меня привели на женское уголовное отделение. В огромной камере, сплошь уставленной кроватями, на меня уставились со всех сторон любопытные глаза. Каторжанка коридорщица, высокая полная финка, которой сдала мои вещи надзирательница после того, как у меня было отобрано все цветное и черное и сдано в цейхгауз, очистила для меня кровать, повела умываться и дала мне кипятку.
— Ну, ты, вшивая, подальше уйди, вшей напустишь, — крикнула с сильным акцентом финка на пожилую женщину с глупым любопытным лицом, присевшую ко мне на койку.
Ужасно неловко было пить чай под градом любопытных глаз. Большинство смотрело молча, некоторые делали попытку вступить в разговор.
— Ишь, какая чашка красивая.
— Вы за мужа, тетушка[181] (как знаком теперь мне этот вопрос, «за мужа», а тогда я не сразу поняла его)?
В этом же коридоре была общая камера для политических ссыльных. Финка, прислуживавшая нам, привела их ко мне, и они потащили меня к себе. Я облегченно вздохнула, избавившись от полусотни чужих, любопытных глаз. Политические (их было двое, да на другой день пришли с партией еще трое) сообщили мне, что в одиночках для политических сидят две каторжанки — Школьник (бросившая бомбу в черниговского губернатора Хвостова) и Фиалка (за лабораторию бомб в Одессе), что в Пугачевской башне, которую я увижу на прогулке, сидят шлиссельбуржцы — Гершуни, Карпович, Сазонов, Сикорский и Мельников.[182]
Через несколько часов повели уголовных каторжанок на прогулку и меня с ними… Политические дали мне подробные указания, в каком конце двора Пугачевская башня и как я должна вызвать шлиссельбуржцев. Уголовные с шумом рассыпались по длинному двору, кричали в окна большого корпуса, растянувшегося во всю длину двора. Им отвечали из окон первого этажа мужчины уголовные. Бросали записки. Визг, смех, ласки и ругательства.
— Дунька, когда рубаху вышьешь?
— Ванюшка, миленький, поцелуй прими от меня.
— Эй, ты кукла, гляди у меня, я тебе покручу… Я со своим красным тузом на спине, с надписью на нем, сделанною одним из товарищей-артиллеристов: «Да здравствует революция» совершенно затерялась в общей массе крутивших женщин. Я видела Пугачевскую башню, подходила к ней, но вызвать ее обитателей, конечно, не решалась: мой вызов так слился бы с общим тоном, что вряд ли захотели бы на него отозваться вызываемые. Не дождавшись конца прогулки, я ушла от этого гама в пересыльную камеру. Там я узнала час прогулки Школьник и Фиалки и в этот час ждала их у окна умывальной, выходившего на дворик политических женщин. Скоро вышли они в платочках на голове, в больших платках на плечах.
Мы отрекомендовались друг другу. Помню, мне сразу бросилась в глаза красота и милая детскость лица Фиалки — к ней так шло это имя. Она молчала. Говорила Школьник.
— Требуйте непременно, чтобы вас перевели к нам в одиночку, — крикнула она мне ломаным русским языком.
Через два дня я была в одиночке. Узкая длинная камера с асфальтовым полом, окном под потолком, привинченными кроватью и столом. Она мне показалась раем после тесноты и сутолки уголовного отделения. Так хорошо было опять очутиться одной под замком с мыслями о том, что осталось позади. Все новое, что окружало меня теперь здесь, было для меня чужое, далекое, ненужное. Шли по коридору мимо моей двери на прогулку обитательницы одиночек и каждая считала своим долгом откинуть форточку моей двери и поговорить со мной. А я совсем одичала. Не было слов, не было желанья видеть людей, хотелось спрятаться от всех.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});