Андеграунд, или Герой нашего времени - Владимир Маканин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но звонить Зинаида не стала, тоже психология, свой телефон для нее еще слишком тонкая штучка. Интимен. Да ведь и тема деликатна. Она, мол, не способна говорить с Асей о такой просьбе в присутствии кого-то третьего. (Это я — третий!) Сейчас... Мигом... и побежала.
Вернулись вдвоем. Здрасте, здрасте, давненько не виделись. У Аси Игоревны тоже гиацинты, но какие! — потоньше, посвежее. Затейница, хорошо пахнет! Однако вот в лице у Аси Игоревны нет прежней ее веселой наглинки, нет стиля, а взамен этакая философская задумчивость — с чего бы?
Вошел Веня, вернулся из застолья. (Его сюда проводили, я оставил номер Зинаидиной квартиры.) Сел Веня тихо и сидит. Счастливый. Ну, говорю женщинам, смотрите на него — не жалко? одинокий и тихий, и красивый какой, не жаль вам его — ведь двадцать лет в больничных стенах!
Венедикт Петрович, счастливый, кивает. Просиял лицом — да, двадцать, это верно, в этом году ровно двадцать...
Зинаида поманила меня пальцем, чтобы я подошел к ней ближе, шуршит мне на ухо (не могу разобрать, что). Мямлит. Шепчет.
— Что еще такое? — говорю. Шепчущая Зинаида вроде как обещает Асю, но всё какие-то слова, слова, слова, скользкие, как уж в воде. Я рассердился. Говорю, сейчас с Веней уйдем, хлопнем дверью.
Тут только милейшая Ася Игоревна заулыбалась наконец своей фамильной улыбкой. Мол, так и быть: вот она я.
Я шагнул к ней. Спрашиваю просто и прямо. (Но негромко.)
— А справишься?
— Не волнуйся.
— Ой ли?
Улыбается.
— Да ты не улыбайся. — Я сделал голос строже. — Ты отвечай. Тут дело душевное, дело совестливое. Тут тебе не просто на спинке лежать, руки за голову.
Она для убедительности провела языком по губкам своим туда-сюда. Мигнула. Отвечает спокойно:
— Все умеем.
И тут же Ася Игоревна поворачивает разговор — мол, игры в сторону, мужчина должен ценить взаимовыручку и тем более женскую доброту. Я должен буду сводить ее, Асю, в ресторан. (Именно я. И в ближайшие дни.)
Я колеблюсь.
— ... Да ты знаешь ли, подруга, какие нынче там цены?!
— Но-но, Петрович. Не жмись.
— А ты не жлобься!
Вмешивается Зинаида (испугалась): торопливо мигает мне — мол, соглашайся с Асей Игоревной на ресторан и на что угодно, мол, она, Зинаида, сейчас с деньгами, она поможет. Сколько-то поможет.
Но я не уступаю. Торг значит торг — что значит (во что оценивается) ее деликатное сколько-то?
— Зина. У твоей подруги нет сердца.
Ася Игоревна вопит:
— А твоему брату нужно мое сердце?!
Зинаида вновь спешно встревает — ладно, ладно, она, Зинаида, добавит больше. Она все добавит и все оплатит, соглашайся!..
Мы пререкаемся, и только Веня, ангел, улыбается — что Веня? что такое? — все трое, словно вспомнив, мы обернулись к нему. Веня робко откашлялся.
Робко (но ведь ему интересно) Венедикт Петрович спрашивает меня: неужели и эта квартира тоже твоя? и может ли в таком случае он, мой брат, здесь полежать, если устал? он ведь привык к больничной койке — в больнице нет-нет и приляжешь. Очень кстати спросил. Глас свыше. Разумеется, Веня, можешь прилечь. Можешь раздеться: ложись. Ложись и отдохни! Здесь все мое. (А значит, и твое, Веня.)
— ... В хороший ресторан. Не во вьетнамский, — торопится Ася Игоревна.
Но я только машу рукой: там посмотрим! Жлобы. Что делает с людьми возраст.
Знак Зинаиде. Я и она, мы уходим, оставляя молодых наедине. Таинство — всегда тайна.
В длинном общажном коридоре, едва за угол, Зинаида начинает пахнуть в мою сторону гиацинтами неопределенного возраста. Стучит модными туфлями по полу и голову несет гордо. Она стала обрастать жирком, но все равно главное в ней — костяк. Добра, но костиста, не могу, не лежит сердце. Слишком светло в коридорных окнах.
— Может, прогуляемся? — робко предлагает Зинаида.
Думает о ласках Аси Игоревны (возможно, уже начались) и в параллель, разумеется, о нас.
Но меня заворачивает в сторону новоселья и длящейся там выпивки.
— Нет, Зина, — говорю ей. — Мы возвращаемся. Мы идем к Курнеевым. Мужчина должен все время пить. Не ты ли изрекала за столом?
— Я не имела в виду одну только водку.
— Разве?
Вхожу и — тут же крик:
— О! О!.. Петроо-ович!
Здесь, у Курнеевых, еще переживают, помнят и даже переповторяют мой тост о переменах и о потрясениях — о полосе грядущих удач и о суровой уникальности нашего общажного человека. (Я уж забыл, помню только, что разобрало, что разгорячился — не ради них, ради Вени.)
— Выпьем, Петрович, за нас! за всех нас! — кричит Замятов, чокается, с полными стопками, с бокалами тянутся ко мне и все остальные. За общажную жизнь! — орет многоликое краснорожее застолье. За время перемен и за нашу неменяющуюся уникальность! (Кричат, вопят, а я в запоздалом недоумении — неужели я изрекал эти залихватские, звонкие глупости? — ну, молодец!) Через час, однако, надо забирать Веню. Не дольше. Часа им будет довольно. Не знаю, как там Ася Игоревна и ее таланты — важно, чтобы в радостный этот день Веня побыл вместе с ней, побыл с женщиной: наедине с запахом ее гиацинтов. Мой вклад в терапию.
— Петрович!..
— Петро-оович, выпьем, друг ты наш этажный! (Многоэтажный! — шучу я. Разумеется, выпьем.) — Акулов, Замятов и басистый Красавин, повторяя, вновь и вновь выкрикивают запомнившиеся слова, обрывки моей импровизации, так удачно подверставшейся им под водку: да, да, за наше кончающееся уникальное совместное бытие, за наш остров, за нашу погружающуюся Атлантиду, в этом суть перемен, как же ты умен, как ты прав, Петрович! (В словах Петровича они теперь каждый раз находят все больше смысла.) О-оо, Петрович! наш Петрович со словом накоротке... когда говорил, у меня сердце ухало, умеет, ах, как ты сказал, дорогой ты наш, сукин ты наш сын!..
Мне отчасти неловко (совестно?), что взрослые люди столь искренне раскрылись и обнаружились: с какой страстью, с болью вжились они в полупьяные мои слова! Никто нам лучше не сказал, Петрович! (Как мало вам говорили.) — Им сейчас кажется, что наша, то бишь их, коридорно-застольная общажность и впрямь немыслимо высока, духовна и что именно здесь и сейчас мы, то бишь они, последние в мире — последние из людей, кто вместе. И кому дано некое последнее на земле общее счастье. Пусть даже ни за что дано. Пусть случайно. (Пусть даже по ошибке.) Но ведь дано, это мы, это наша жизнь, и мы ее еще застали: мы успели!
Однако меня уже раздражали мои же слова. И, как бывает ближе к вечеру, на спаде, неприятно кольнуло, а ну как и впрямь это лучшее, что я за свою долгую жизнь им, то бишь нам, сказал.
В первые минуты Венедикт Петрович огляделся. И фотографию в книжном шкафу (я поставил ее за стекло — мы маленькие, рядом отец и мама) он, конечно, заметил. Улыбнулся.
— У тебя неплохая мебель, — произнес он. Голос тих. Так произносят оставшиеся наконец наедине родственники.
Мы вдвоем, так и есть. В квартире Конобеевых. Но книги Конобеевых разглядывать я долго не дал: у них со вкусом не ах. (Книги будут у Соболевых, потерпи, Веня.) Читать Веня не читает, но ему, я думаю, хочется видеть яркие корешки книг.
— Пойдем на кухню, — предложил я.
— Подожди.
Веня рассматривал люстру в большой комнате (а я только теперь ее заметил).
Светоносная стеклянная раскоряка струила не только свет, но и уют: мерцающая визитная карточка семейного угла и какого-никакого достатка. Скромны Конобеевы — скромно их жилье. Квартира обставлена на скорую руку, Веня. Все некогда. Недосуг. У меня здесь скромно, ты слышишь?.. Но Венедикту Петровичу после больничных палат с кроватями в ряд, после процедурных кабинетов и голых коридоров обыкновенная люстра казалась прекрасной частью прекрасного мира. Он не отрывал взгляда от играющих мелких стекляшек. Он сел в кресло. Поза получилась для него вдруг удобной, давно желанной, он откинулся. Голова отдыхала на спинке кресла. Счастлив.
С утра была проблема чистой майки, дать Вене, когда помоется (трусы я прикупил ему еще неделю назад). Майка как майка, молодежь не носит, в продаже нет, но мы-то привычны, так что я бегал и бегал вдоль лотков у метро, — купил. Белая, ослепительно чистая, могу я или не могу майку брату в подарок, не прихоть же, а вот пожалуй что и прихоть, хочу! — хочу, чтоб завтра (послезавтра) разделся в палате, и санитары про Веню, а этот-то у брата родного был, сразу, мол, видно. Не в честь и не в лесть их слова, в гробешнике я их процеженные похвалы видел, а вот Вене в плюс (мол, больной, за которым следят!). Через ноские вещи внедряется в бедный Венин мозг моя редкая о нем забота, через обновку. Маечки в детстве, мама нам протягивала в банный день, мне пятьдесят пять, Вене пятьдесят два, где же наши белые маечки, брат? — А в памяти они, сказал Веня. Он их там нашел, и я поверил, как в миф: мама была, баня была, рубашки припоминаю, а вот маечки мерцают в слишком глубокой глубине; не помню.