Злая Москва. От Юрия Долгорукого до Батыева нашествия (сборник) - Наталья Павлищева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Стреляй! – вторил ему Карп.
– Стреляй!.. Стреляй!.. Стреляй! – слышалось Пургасу отовсюду. Ему показалось, что все крестьяне оборотились в его сторону и раздраженно, нетерпеливо выкрикивают это слово. Он растерялся и особенно остро почувствовал отсутствие Василька, который враз бы развеял у него всякие сомнения.
Первый раз стрельнул Пургас второпях, поэтому даже за полетом стрелы смотреть не стал, знал – промахнулся. Вторая стрела помрачила белый свет и потонула в снегах. Третья же – сорвалась и, завертевшись, будто пьяная женка, упала в ров.
– Ты что, белены объелся? – упрекнул Карп и тут же принялся поучать. – Ты не дергай тетиву, не замай!
Пургас, затаив дыхание, целился – рука, которой он натягивал тетиву, стала уставать, и заслезились глаза. Татары, как назло, не стояли на месте, но носились на конях взад и вперед, и Пургас терялся от множества подвижных целей. Он все ждал мгновения, когда кто-нибудь из врагов замедлит ход коня, выделится из одноликой сросшейся с лошадьми массы.
Он заметил того самого статного татарина, чье удальство и ловкость удивили ранее его и товарищей. Татарин более не бранился на москвичей, но ближе других подъезжал ко рву. Взгляд Пургаса уловил ранее не замеченные подробности одеяния статного татарина: лисьи хвосты, притороченные по бокам плоского шлема, длинный, ниже колен, стеганый халат, на котором на груди и спине тускло мерцали железные круги. Вот татарин замедлил ход коня, он даже приостановился, чтобы прицелиться… Пургас оттянул тетиву… Он не сразу почувствовал тот миг, когда онемевшие пальцы отпустили тугую режущую нить; услышал знакомый нарастающий посвист стрелы и понял, что так свистела не его стрела, а татарская. Она глухо и сердито воткнулась в стену против его живота, и привлеченный ею Пургас потерял из вида статного татарина.
– Упал, окаянный! Упал! – возбужденно закричал Карп.
Пургас недоуменно посмотрел на Карпа. Карп бил себя по бедрам и срамно ругал татар. Дружное оживление прокатилось по пряслу – многие крестьяне улыбались и показывали рукой на реку. Помолодевший чернец, одобрительно похлопав по спине Пургаса широкой и тяжелой ладонью, пробасил:
– Знай наших!
– Погодите, еще не то будет! – грозился Павша и показывал татарам кулак.
Пургас посмотрел туда, где еще мгновение назад восседал на коне статный татарин, и поразился, потому что на том месте собрались более двух десятков всадников. Одни татары часто и спешно метали стрелы в осажденных, другие образовали вокруг статного круг и, не спешиваясь, что-то делали. В середине круга Пургас опознал статного. Шлем слетел с понурой головы татарина, обнажив гладко зачесанные назад и вплетенные в две куцые косички рыжеватые волосы.
Пургас понял, что татарин уязвлен и окружившие всадники не дают ему упасть с коня. Он успокоился и испытал знакомый нетерпеливый зуд. Он уже без понуканий принялся расстреливать врагов; за полетами своих стрел не следил, пораженных татар не подсчитывал. Его не пугали злые татарские гостинцы, он не замечал, как попятились и согнулись крестьяне, спасаясь от роя стрел. Лишь услышав властный окрик: «Прочь со стены! Все прочь со стены!», он опомнился. Голос был донельзя знакомый. Пургас решил более не стрелять, но в колчане осталась еще одна стрела.
«Негоже стрелу оставлять», – подумал он и нагнулся, чтобы взять стрелу из колчана, но здесь кто-то сильно толкнул его на мост. Падая, Пургас успел заметить нависшего над ним Василька.
Глава 51
Наконец долгожданная ночь опустилась на Москву. Сначала сумерки, крадучись, полонили край неба, затем они, все густея и темнея, поползли по небосводу, пожирая мутно-серую даль.
Василько стоял на стене и смотрел вниз, в сторону Заречья, на бесчисленное множество полыхавших огней. Огни простирались до самого окоема, и это было чудно, потому что еще утром за рекой отдыхала земля, скрытая белой девственной пеленой, и никто и ничто, казалось, было не в состоянии порушить ее безмятежный покой. Мнилось, что вечны эти снега, вечны беспредельная пустыня и родное сонное полузабытье. Но прошел день, и словно по воле злого кудесника все изменилось: снежная пустыня порушена, и царствуют чужие, не смущаясь того, что впервые ступили на эту землю и эти снега, не страшась своих негожих помыслов, не пугаясь возмездия.
А возмездие придет. Оно уже зарождается в недрах попранной земли и непременно коснется своей карающей десницей сеющих зло. Уже печать ее лежит на каждом всаднике многоликого воинства, и посмехается оно, наблюдая, как веселятся ничтожные покорители Вселенной от предвкушения обладать тем, что не вскормлено, не сотворено, не выращено и не пережито. И видит оно мщение и скорое, и неторопливое, которое будет во сто крат горше сотворенного лиха, ибо коснется не только лиходеев и душегубов, но даже их поколений. Разбросает оно те поколения по белу свету, раздерет по частям, оставит в рабстве и дикости на сотни и сотни лет.
Василько, словно в наказание себе за дармовое питие на Федоровом дворе и убийство Волка, не покидал прясла. Даже множество вражеских стрел и все более крепчавший к вечеру мороз не сломили его терпения. Он будто бы был заговорен – стрелы летели в него, но в последний миг отворачивали в сторону. Так казалось крестьянам. Только однажды стрела скользнула по кольчуге и упала на мост. Василько лишь повел плечами и поправил шлем. Он почему-то думал, что с ним сегодня не случится худого.
Гораздо больше, чем татарские стрелы, Васильку досаждали невеселые раздумья. Они были навеяны числом татарской рати, обложившей Кремль. Созерцая раскинувшийся внизу вражеский стан, Василько пришел к убеждению, что при правильной осаде осажденным вряд ли более седмицы продержаться. Еще во Владимире он узнал от болгарских беженцев многие татарские хитрости, слышал от них немало слов об их бесчисленной силе и, как ему думалось, представлял ее. Но такого многолюдного сборища увидеть не ожидал. Это была не рать, это был народ, тронутый железной волей со своего места. Потому жалость сдавила сердце Василька, не только к себе, но и к крестьянам, москвичам, и ко всем добрым христианам.
Что же ты за такое странное существо, человече? Зачем не желаешь жить своим трудом? Почему все думаешь добыть свое счастье за счет себе подобных? Ведь только малое возьмешь, а большее погубишь; и зло сотворишь, и через то зло много горя принесешь другим и себе навредишь: детям, внукам, правнукам твоим придется твои грехи кровью и горем смывать. Отчего ты так немощен разумом? Отчего не думаешь о будущем и не смущает тебя загадочная вечная пустота времени?
И несчастен ты, человече! Все радуешься деяниям рук своих, смотришь с надеждой в будущее, но не разумеешь, как легко может быть порушено другими твое благополучие.
Крестьяне еще перед первым снегом тешили себя грядущей спорой весной, молили о теплом красном лете, о спелой ржи на полях, а тут навалили татары… Наверное, надеются они на своего господина, думают, что уж Василько-то знает, как отсидеться от татар. А может, не надеются, поняли – обречены, и пойдут гулять у Тайницкой страх и отчаяние.
Все же правильно Василько решил согнать крестьян с прясла. Татары на приступ не пошли, только стреляли. Его сермяжная и лапотная рать почти вся уцелела. А подле Угловой стрельни стена была черна от посадских людей, и Василько видел, как метались и гибли они от стрел. Он уже собирался уведомить Ратшу, который сидел воеводой на Угловой стрельне, чтобы тот согнал с прясла москвичей, но не уведомил, вспомнив, как днем был обвинен в крамоле, и поостерегся накликать на себя другую беду.
Да и сам как ни уберегал крестьян, а все же понес потерю. Татары поразили троих: двух мужей изранили легко еще до прихода Василька на прясло, а молодую женку убили шальной стрелой, которая влетела в бойницу нижнего подошвенного моста стрельни. Теперь лежит убиенная на снегу, подле сторожевой избы, рогожей прикрытая, а подле нее тужит, сидя на коленях, старая мать. И хотя Пургас хвастался, что нанес татарам немалую язву, и еще, кроме Пургаса, иные крестьяне постреливали (среди них есть и такие, которые издалека белке в око стрелой попадают), все же потеря Василька была более тяжелой, чем татарский урон. Ведь, по разуменью Василька, на каждого крестьянина выходили сотни и сотни привычных к ратному делу ворогов. Нужно было сотворить степнякам пакость, одержать над ними хоть малую победу, чтобы не давил на душу невыносимый груз бессилия и обреченности.
А внизу, на реке и ближе ко рву, шла великая работа: невидимые во тьме люди стучали, тесали, били; гортанные подгоняющие крики перемешивались со многим тихим и боязливым говором. Васильку показалось, что не только земля покорно изменила облик под натиском пришельцев, но даже воздух уступил неприятелю. Вместо морозной ядреной свежести и едва уловимого запаха хвои он чувствовал горьковатый привкус от чадивших огней и сладковатый, с кислинкой, чуждый степной дух.