Крестьянин и тинейджер (сборник) - Андрей Дмитриев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Прекрасная смерть» была ненастоящей, как ненастоящим казалось в эти минуты и все это житье-бытье вокруг водонапорной башни.
Напоминание о Максиме Геру встревожило. Он стал не вслух придерживать Семенову: «Ты настоящую-то — не приманивай, не приманивай…» — и, словно пожалев его, Семенова умолкла. Подбежала к дому и села, как упала, на крыльцо.
Из дома выглянула счастливая старушка, поискала глазами, нашла Лику и, улыбаясь, поманила ее к себе.
Лика встала и торопливо подошла к крыльцу. Старушка что-то сунула ей в руку, радостно кивнула ей и вновь скрылась в доме.
Лика вернулась к Гере и протянула ему увязанный узлом целлофановый пакет, в котором было виден маленький сверток из пестрой газеты. Гера, не спрашивая ни о чем, принял пакет.
— Все, иди, — сказала Лика. — Отдай это своему Панюкову. Это его вылечит.
— Что тут? — все же спросил Гера, поднимаясь на ноги.
— Ты что, совсем уж ничего не помнишь?.. — сердито попеняла Лика и ответила: — Мыло после покойника, то есть покойницы, вот что.
Гера тупо поглядел на пакет и, чтобы больше не видеть его, сунул его в карман брюк.
— Пока-пока-пока, — нетерпеливо попрощалась Лика, — а то тут моя очередь… Я так не умею, как Семенова, но как-то и умею; надо…
Гера пошел прочь по улице, не понимая, куда идет. Услышал за спиной грудной, распевный, не плачущий, но строгий голос Лики:
— Еще свет моя кумушка, еще свет моя подруженька, ты куда это снарядилася? Ты куда это сподобилася? В путь-дороженьку безмерную, на житье-бытье вековешное? Что во матушку да во сыру землю ты отрастила златы крылышки, ты отрастила сизы перышки…
Навстречу Гере шел Игонин. Остановился, кивнул Гере за спину, сказал:
— Умеют, — потом хмуро вздохнул: — только это и умеют. — И сообщил: — Стешкин звонил; он будет точно в три. Так что до трех тебе придется подождать…
— Нет, нет, — быстро сказал Гера. — Я отдохнул уже, могу пешком дойти.
— Дело твое, — с легкой обидой, но и с облегчением ответил Игонин, повернулся и пошел своей дорогой.
Гера уходил все дальше, и шел он все быстрее, но голос Лики еще долго догонял его:
— …У зимы да зимы студеные, а еще будет да лето красное, побежат да быстры реченьки, разольется вода холодная по лугам да по зеленым, а растет да по им трава шелковая, расцветут цветы лазоревы…. Что пойдут твои кумушки, что пойдут твои подруженьки на луга, луга зеленые, на травы, травы шелковые. Они совьют да по веночку, еще да твой цвет останется… Он останется да обвалится, его дождичком повымочит, красным солнышком повысушит…
Голос догонял, потом стал понемногу отставать, покуда не отстал совсем.
Тихо было на пустом шоссе, лишь сухая щебенка обочины коротко поскрипывала при каждом шаге, и легкий какой-то молоточек постукивал в ушах. Беда, усталость — все ушло, жизнь оставалась юной, и потому начинала уже умирать от жажды радости, и радость потихоньку заполняла пустую грудь. Гера стыдился этой радости. Он попытался на ходу придать лицу отрешенное и скорбное выражение, но не сумел, лишь скривился, и понял это, и устыдился сам себя еще сильнее. Шел и старался себя жалеть. В ушах постукивало, слегка покалывало в колене, мерно подавливал бедро маленький твердый сверток в кармане брюк. О содержимом свертка думать не хотелось, о том, как этот сверток в его кармане оказался, тоже думать не хотелось, и не хотелось себя жалеть. Гера счастливо вспомнил суворовский стишок, в котором АВС себя жалеет, и как мог громко проорал этот стишок:
— Бежа гонениев, я пристань разорял!.. Оставя битый путь, по воздухам летаю! Гоняясь за мечтой, я верное теряю!.. Вертумн поможет ли? Я тот, что проиграл!..
Пока орал, перешел на маршевый шаг, и стало весело. Маршировал и думал, что ждет впереди.
Там, в Сагачах, ждет ноутбук. Убрать из ноутбука всю эту «трепотню»: шлеп, шлеп — и нету трепотни; шлеп, шлеп — и нету ничего, что было там наболтано из-за нее и для нее, а имени ее, пусть даже и веселый, Гера не смог себя заставить вслух и даже про себя произнести.
И все, что о Суворове: шлеп, шлеп — и нету ничего, будто и не бывало… Гера слегка замедлил шаг: Суворова было жалко. Немного поразмыслив на ходу, решил Суворова пока что не выкидывать, но и забыть о нем до той поры, когда любая мысль о ней как о читателе его великой книжыцы не выветрится из головы…
В одном она права: пора взрослеть, а для того нужна стратегия и тактика. И всплыло в голове опять суворовское, и захотелось проорать его, и проорал одним сплошным и длинным выкриком, не разлепляя слов, чеканя шаг по гравию обочины:
— Вот моя тактика: отвага, мужество, проницательность, предусмотрительность, порядок, умеренность, устав, глазомер, быстрота, натиск, гуманность, умиротворение, забвение!..
…Забвение, то есть: забыть, простить. Забыл, простил — что дальше? А дальше, если следовать той тактике, о которой убежденно проорал: привыкать жить. Жить в Сагачах. Оттуда написать отцу, но от руки. Письмо послать ему в конверте, так надежнее, и в том письме все честно объяснить. Отец поймет, отец поможет. Конечно, спросит, чем помочь конкретно… Конкретно: выкупить Панюкова у Кондрата, а этому Кондрату, если будет выступать, конкретно объяснить кое-чего. А сумму выкупа, конечно, отработать и отцу вернуть… Выкупить Панюкова и научиться с ним непринужденно разговаривать. Всегда ведь есть о чем поговорить, хотя бы и о том, чего опять по телевизору показывают. И приучить себя пить молоко — возможно, молоко и впрямь необходимо для правильного будущего. Недаром молоком отпаивают даже от водки и наркотиков… Найти Максима, привезти его сюда и поселить в любом из брошенных домов. Следить за ним, выгуливать по воздуху, отпаивать молоком, пока лицо его не станет розовым и гладким…
Гера шагал и улыбался. Он ясно видел перед собой лицо Максима — и это страшное лицо чудесным образом едва ли не мгновенно становилось красным, потом и розовым, как у младенца, потом нормальным, как у всех других людей.
В ушах стучал легкий и быстрый молоток, гудел над голубым асфальтом жаркий воздух, и стрекоза звенела в воздухе так глухо, тихо, словно бы где-то далеко, в нездешнем мире, — и вдруг звон крыльев стрекозы стал громок; прозрачные и желтые, они уже дрожали перед самыми глазами Геры. Повиснув в воздухе, стрекоза развернулась к нему лицом, и Гера заглянул в ее глаза.
…Пройдет немногим больше года и, сидя на броне перед дырой в горе, Герасим вновь нечаянно приманит стрекозу. Там, в черной дыре тоннеля, что-то застопорится, колонна встанет, и Герасим выберется покурить из люка на броню. Прозрачный, желтый сгусток горячего воздуха перед его лицом окажется живою стрекозой; Герасим, торопливо затянувшись кисловатым горьким дымом, успеет заглянуть в ее огромные, размером каждый с ее же голову, подернутые мелкой сеткой, пустые и всевидящие глаза…
В черной задымленной дыре снова взревут моторы, и дрожь железа пробежит по всей длине шоссе. Прежде чем услышать за спиной короткий властный окрик и выплюнуть недокуренную сигарету, прежде чем вновь забраться под броню и закрыть за собой люк, Герасим вспомнит тот июньский день.
…Висит перед глазами стрекоза, скрипит щебенка под ногами, безлюдное шоссе уходит вправо, за пологий холм, заросший можжевельником; внезапно из-за можжевеловых кустов ему навстречу выходит человек со вздернутыми кверху широкими и острыми, угловатыми плечами, темный, как птица, на фоне солнца, бьющего прямо в лицо. Гера, взмахнув перед собой ладонью, прочь гонит стрекозу, с болезненным прищуром вглядывается в человека и узнает его походку, его распахнутую плащ-палатку, и понимает, наконец, что это Панюков идет ему навстречу.
2007–2011