Не только Евтушенко - Владимир Соловьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Vita minima.
Не человек, а овощ.
Вегетативное существование.
А пока что не спутать книгу с архивом, не превратить ее в помойку. Не надо заводить архивов, над рукописями трястись, etc.
Дошло это до меня благодаря последнему переезду. Как у Тютчева в денисьевском цикле: сидел на полу и разбирал груду – нет, гору! – писем, записок, рукописей и прочей макулатуры – оставить? выбросить? или поместить в магнитное поле памяти, перемолоть, перешерстить, перевоплотить в художку, переплавить в искусство, исказить до неузнаваемости?
Как в той бабьей жалобе: любовник попался – будь здоров, и так, и этак, самыми разными способами; пришла домой – муж пере*б по-своему. Но, если не я, пере*бет кто другой. Имею в виду прошлое-позапрошлое, которое само по себе нигде больше не существует, но только в искаженном, пере*банном, преломленном памятью виде.
Единственный способ сохранить архив – это его уничтожить: избавившись от бумаг и пыли, превратить в книгу. Мне не впервой – при каждом из помянутых переездов я занимался такого рода самоуничтожением. Тем более, из Москвы – в Нью-Йорк. Поневоле. Нужны были спецразрешения, а где их взять, когда нам на отъезд дали несколько дней? Лена Аксельрод, Володя Войнович плюс инкоры помогли с переправкой наших рукописей, о которых я больше всего пекся. Таня Бек взяла их на хранение – на случай, если затеряются в пути. До сих пор жалею о подаренных нам литографиях Анатолия Каплана с чудными надписями, которые висят теперь у Искандера, Длуголенского, у кого еще? Об автографе посвященного нам с Леной стихотворения Бродского, который он, придя к Лене в редакцию «Авроры», записал по памяти.
Еще до того, как возник и вызрел этот замысел, я спустил в мусоропровод бо́льшую часть нью-йоркской макулатуры, лишив себя архивных подпорок и костылей, и должен теперь продвигаться в прошлое (и в прошлом, если добреду до него) ползком, вслепую, втемную, взяв в поводыри память, которая переживет меня. А сейчас – выведет или заблудит? Или я уже непостижимым образом заблудился во времени и вернулся в прошлое? Когда нет уже будущего, когда исчерпаны все жизненные ходы, когда прочитаны и перечитаны все книги, а свои все написаны, что остается? Вернуться в прошлое и вдохнуть в него словом новую жизнь. Человек живет в двух временах – будущее не в счет, оно всегда под вопросом.
Vita nuova est vita memoriae. Ссылаться не на кого, сам только что выдумал.
Конечно, когда писал «Трех евреев»», был мощный импульс страха, ныне эрекция уже не та. Говорю о творческой. Но если до сих пор смотрю на бабу с е*альной точки зрения и секс улётный – что может быть прекраснее женского тела? разве что мужское, никогда не пробовал, заскорузлый натурал, а пара-тройка воображаемых актов нарциссизма не в счет, – то чем энергия памяти, стыда и вины не замена страху, который изжил еще в России, выдавив его по капле в «Трех евреев»? Поколение бывших бунтарей, правдолюбцев, возмутителей спокойствия – усмиренных, присмиревших, прирученных, одомашненных, приспособленных и адаптированных мировой закулисой, культурным истеблишментом, тусовкой, китчем, эготрипами на географическую родину да хоть тюрягой, как Лимонов, в защиту которого я напечатал с полдюжины статей, и одна, в «Литературке», сработала; слава богу, больше о нем писать мне не надо: того не стоит. Настоящих среди бывших – единицы. Из моих знакомцев-ровесников – разве что Шемякин: сдвиг по фазе ему в помощь.
Задание самому себе: довести импульс правды до оргазма прозы, пусть и документальной. Писать, как Бог на душу положит. Как тот цадик, который приказывал кучеру отпустить вожжи, и теперь об этих странных, без цели, путешествиях ходят легенды с уклоном в мистику. Нет, не фрагменты, что от лености ума и души, от безответственности, да и редко кому удаются: единицы среди талантов, легион среди графоманов. Композиция – бог литературы, даже если выныривает со дна подсознанки, без участия ума и воли. Дар композиции – Флобер, Достоевский, Кафка, Набоков, Фолкнер, пусть даль свободного романа, но романа, а не путевых зарисовок или дневниковых замет. Композитор – я бы это слово с музыки как профессии распространил на литературу, архитектуру и прочие виды искусства. Представим ли фрагмент, скажем, в архитектуре? Руинный фрагмент как остаток и знак древности – да, но не как изначальное создание архитектуры. Фрагмент в литературе – та же профанация, а тем более его апология. Как если бы импотент апологетизировал свое равнодушие к женщине. Противоположная крайность: влюбленный мизогин. Или женоненавистиник, которому женщина позарез. По чему скучаю, так это по женским волосатым подмышкам. А бритый лобок ничтожит тайну женщины. А зачем мне женщина без тайны?
Вот так и надо писать – без оглядки и без опаски, как на духу, черное и белое называть черным и белым. Это у Шекспира воображенье дорисует остальное, у меня – никакого, разве что ложное. О котором у Платона в «Тимее». Зато ложное работает на крутых оборотах и кружным путем выводит к истине. Или не выводит. Ложь – краеугольный камень отношений меж людьми, не только у женщин, те – лжицы по определению. А что им остается? Ложь женщины – это ее тайное волеизъявление в шовинистском и тиранском мире мужчин. Спасибо еще, что не сделались шахидками, чтобы бороться с нашей деспотией. Ведь что такое терроризм? К нему прибегает меньшинство, чьи права не обеспечены и регулярно нарушаются. Но это к слову. Воспоминания не вспоминаешь и не придумываешь, а – додумываешь. Память и есть воображение, ложное или прозрачное, призрачное или реальное – какая разница? Память творит прошлое заново – из обрывков, из намеков, из запахов, из ничего. Из торричеллиевой пустоты и болезненной ностальгии.
Великий творец прошлого, Пруст изъял еврейство из своей генеалогии, вычеркнул из литературной памяти младшего брата и заделался единственным маменькиным сынком, а его девушки в цвету – это конечно же мальчики, юноши, мужики, которых выдают то «мощная шея», то «ненужные грудные наросты». А девушкой в цвету был и остался до конца дней сам Пруст, вспоминальщик-выдумщик своей жизни. У того, кто прожил жизнь полноценно, нет нужды исправлять и измышлять свое прошлое, у него память компьютерная, то есть механическая: живут и думают на автомате. Иное дело – комплексанты и реваншисты вроде меня, со скоротечной памятью. А если я выжал из жизни больше положенного, но так уж устроен человек – чувство недостачи, недобора, недоосуществления? Вот он и доосуществляется наперекор судьбе. Пусть даже эти воспоминания вгонят меня в гроб. Давно уже отошли вешние воды, и на старой, изношенной основе безумец вышивает новый узор.
Палимпсест.
Книга моего безумия.
В моей ли власти дать ему волю или надеть на самого себя смирительную рубаху?
Листал недавно «Трех евреев» и могу поставить автору диагноз. Метафизический тот роман написан в безумном состоянии, в приступе правдолюбия. Настал «час быть честным» (Шекспир), я должен был выложиться весь без остатка, сказать (как теперь – узнать) всю правду – или окончательно свихнусь и помру.
Так пишу и сейчас, на излете жизни, момент истины, как говорят матадоры, закалывая несчастного быка: должен сказать – и узнать – всю правду или – опять же – рехнусь и помру раньше времени, хотя давно пора.
– Представь, что это было не с тобой, – дает мне спасительный совет коллега.
– Легко сказать!
– Ты не понял! На то тебе и талант, чтобы остранять реальность. Все твои страсти не для жизни, а для литературы. Туды ее! Без никакого напряга. Эмоциональный осадок жизни – в литературный осадок, где ему и положено быть. Даже если от первого лица: рассказчик – не обязательно Владимир Соловьев. Даже Владимир Соловьев – не обязательно ты. Мало ли Владимиров Соловьевых! Писатель – Протей, и даже «Я» у него – множественное. Это и есть твое преимущество перед простым смертным: там, где он хватается за ножь, ты – за перо. Раздай свои переживания героям. Пиши роман.
– Ужé. Несколько романов и тьма рассказов вокруг да около. Сбрасывал туда свои подозрения – или прозрения, – как евреи грехи в воду в Йом Кипур. Грехи – тоже.
– Помогло?
– Пока не занялся самокопанием в этом метафизическом романе с памятью.
– Ты путаешь жизнь с литературой.
– Как всегда. Недавно в открытом эфире меня спросили: Лена в моем четырехголосом романе «Семейные тайны» – это Лена Клепикова?
– А ты?
– Ушел от ответа. Сказал, что Эмма Бовари – это я и что в женские персонажи мне перевоплощаться интересней, чем в мужские. Всё отдал героям, включая главного, полуреального, как кентавр, человека, похожего на Бродского, но не как две капли воды, в «Post Mortem», методом лжеатрибуции, и теперь уже сам черт не разберет, что принадлежит автору, а что – позаимствованному из жизни литературному персонажу. Сам уже не знаю. А теперь вот хочу отобрать у всех обратно и заговорить собственным голосом. Всю жизнь прожил чужими жизнями, а сейчас хочу жить своей.