Русский Нил - В Розанов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По этим двум лицам, вплотную и без заменения увиденным мною в 1871-1873 годах, я судил потом всю жизнь и до сих пор сужу, что такое тот менее идейный и более психологический перелом, какой около того времени вообще совершился в русской душе, а по зависимости истории от души - совершился и в истории русской. О нем можно было бы и нужно было бы писать целую книгу. Значение его, смысл его, содержание его, многоцветные ниточки в нем неисчислимы, Но для меня выпуклее всего бросается в глаза следующее.
Грубость внешняя. Отрицание всяких "фасонов", условностей; всякого притворства, риторики, лжи. Всего "ненастоящего". Свирепая ненависть к "идеализму" я "утонченности", ибо от Жуковского до Шеллинга именно "идеализм"-то и "утонченность" стали какою-то неприступною и красивою внешностью, за которую пряталось и где мариновалось все в жизни ложное, риторическое, фальшивое, с тем вместе бездушное и иногда безжалостное, жестокое.
- Свирепая правда! - вот лучшее определение перелома. Притом самый перелом совершился до того целомудренно и застенчиво, так сказать, "не смотрясь в зеркало", что я даже не помню, чтобы слова "правда" и "правдивость" когда-нибудь и у кого-нибудь из "них" фигурировали или даже просто упоминались. Просто шли "боком" и "плечом" к правде, не смотр? ей в глаза (с виду), как будто "не интересуясь этой барыней".
Все движение было в шутках. Шутка была "колером" движения. Так ведь это и сохранилось потом и до сих пор, когда тон "Русского Богатства", "Отечественных Записок" или "Товарища" есть шутливый, шутящий, грубо и просто шутящий, если сравнить его с тоном "Вестника Европы", "Речи" и проч.
Под этой шероховатой, грубой, шумящей внешностью скрыто зерно невыразимой и упорной, не растворяющейся и не холодеющей теплоты к человеку и жизненного идеализма, во всем - в политике, в социологии, литературе, публицистике, "музах" и проч., и проч., и проч. Я не смогу лучше этого выразить, как сказать, что в ту пору 60-70-х годов рождался (и родился) в Россия совершенно новый человек, совершенно другой, чем какой жил за всю нашу историю. Я настаиваю, что человек именно "родился" вновь, а не преобразовался из прежнего, например, из известного "человека 40-х годов", тоже "идеалиста и гегельянца", любителя муз и прогрессивных реформ. Этому тогда "вновь родившемуся человеку" не передали ничего ни декабристы, ни даже Герцен: хотя в литературе "этих людей" и трактовались постоянно декабристы и Герцен, даже трактовались с видом подчинения и восторга. Но именно только "с видом"... Если я назову Некрасова около декабристов, Гл. И. Успенского около "великолепного" Герцена,-всякий поймет, что я говорю и насколько основательно говорю...
"Пошел другой человек" - вот слово, вот формула!
Наконец, я не скрою своей внутренней догадки, догадки за 20 лет размышления об этом явлении, так рано увиденном: что перелом этот есть не оплакиваемое, желаемое и не полученное возвращение к "естественному человеку", о чем говорили Руссо, Пушкин ("Цыганы"), Толстой ("Казаки") и Достоевский ("Сон смешного человека"), а реальный и как-то даром и "с неба", простой, добрый, безыскусственный, освободившийся от всех традиций истории. Буквально как "вновь рожденный". И, чтобы договаривать уже все и сразу окинуть смысл происшедшей перемены, скажем так, что это... возвращение к этнографии, народности, язычеству!
Последний термин нуждается в объяснении: я наблюдал - на людях и <в> книгах, в журналах, в газетах, разговорах,- что ничто до такой степени не чуждо этим людям, как хотя бы первый "аз" религиозной метафизики, которая нам известна под формою христианского богословия, чужд и неприятен всякий тон сентиментальной "кротости", "прощения врагу", "милосердия", "миротворчества", "непротивления" и проч., и проч., и проч.! Словом, весь тот дух и тон, какой мы соединяем с христианством, жаргон и фразеология его, его мотивировка, его слова и манеры, жесты и причитания, какие имеют "главным складом" своим духовенство и распространены всюду, которые имеют главною книгою Евангелие и действительно пошли от него,-все, все это имеет себе в "мыслящих реалистах", в Базаровых и Рахметовых такое непонимание себя, такое отрицание себя, такую вражду, гнев и презрение к себе, недоверие и отвращение, что я не умею передать! Да это все знают, все чувствуют! В этой "первичной этнографии", которую мы чудесным образом опять получили в своих Рахметовых и Базаровых, Писаревых и Добролюбовых,- русский человек станет с "этнографическим любованием" смотреть на еврея, татарина, язычника, тоже "этнографически" посмотрит и на "попа", без вражды, но чтобы он "подошел к нему под благословение" или записался в "братчики" человеколюбивого комитета, им основанного, чтобы он о чем-нибудь начал "по душе" с ним разговаривать,- этого не было, нет, не будет никогда!
Все реальность - в одном!
Все идеология-в другом!
Непреодолимое расхождение! До отвращения, до крови!
Вот мой внутренний взгляд, внутреннее понимание явления, о котором размышляю тридцать лет, которое хотела понять вся наша литература и так и оставила его. Не разгадав, несмотря на кажущуюся его простоту и элементарность. "Пришли новые люди, всем нагрубили и всех прогнали". Да, они "нагрубили", как остготы римлянам: и ведь никогда римлянин не мог понять вестгота!
***
Я продолжу о состоянии симбирской гимназии в 1871-1873 годах, так как этот маленький уголок и за небольшое время был, в сущности, тою культурною "молекулою", которая повторялась на протяжении всей России и обнимает приблизительно 30 лет перелома в ее жизни - перелома, до такой степени важного, что я не умею сравнить с ним никакой другой фазис ее истории. "Рождался новый человек" - этим все сказано, ибо из человека родится его история: и когда появилось новое в человеке, то уже наверное все и в истории пойдет иначе.
Вся гимназия разделилась на "старое" и "новое", разделилась в учениках, в учителях. Нового было меньше, около 1/4, 1/5. Но в каждом классе, начиная с самых маленьких (приблизительно с 3-го), была группа лично связанных друг с другом учеников, которые точно китайскою стеною были отделены от остальных учеников, от главной их массы, без вражды, без споров, без всякой распри просто равнодушием! Теперь, 35 лет спустя, это нашло себе выражение в терминах: "сознательный", "бессознательный", "сознательное", "бессознательное". Термин очень удачен, ибо он попадает точь-в-точь в суть явления. Тогда этого имени и самого слова не было. Не попадало на язык. Но явление было точь-в-точь то самое, которое теперь охватывается этим явлением.
Масса учеников, 3/4 или 4/5, были, так сказать, реалистами текущего момента. Папаши с мамашами, или, грубее (потому что в их лагере все было грубо), официальные "родители", "власть имущие", отдали их в гимназию. Гимназия, "казенное заведение"- это было что-то еще более "власть имущее", нежели сами родители. Робкая, смирная, недалекая, ленивая душа этих учеников, смесь сатиры и идиллии, снизу вверх с необоримым страхом взирала на эту как бы железную крышу всяческих "властей", домашних и городских, семейных и государственных, и, подавленная, только думала об исполнении. Исполнение - оно скучно, сухо. Это "учеба уроков" и "хорошее поведение". Нужна и поэзия: поэзией и утешением, грубее - развлечением для них служили драки, плутовство, озорство, ложь, обман, в старших классах - кутежи, водка и тайный ночной дебош. Как заключение этого подготовления, как награда за скучные учебные годы, давалась и получалась "казенная служба", такая или иная, смотря по выбору, склонностям, успехам и связям или общественному положению родителей. В основе все это было лениво и косно. Было формально и без всякой сути в себе. Тоже удачно было это названо в 80-х годах "белым нигилизмом". Тут не было ни отечества, ни веры, но формы "отечества" и "веры" были. Стояли какие-то мертвые скелеты, риторические выспренности, и им поклонялись мертвым поклонением высушенные мумии, просто с тусклым в себе "я", без порыва, без идеала, без "будущего" в смысле мечты и вообще чего-нибудь, отличного от "того, что есть".
Люди "как они есть" и поклоняются "тому, что есть" - общее, чем этою формулою, я не умею выразить этого состояния.
Общею внешнею чертою, соединявшею этих людей (мальчиков и юношей), было отсутствие чтения. На ловца и зверь бежит, говорит пословица. Правда, в гимназии не поощрялось чтение, но в глубине явления лежало то, что если бы чтение даже и поощрялось учителями и начальством, ученики эти все равно ничего не стали бы читать по отсутствию внутреннего к нему мотива.
Я склонен думать, что и "русские условия" в самом обширном смысле слова, захватывая сюда не одну политику, но и городской и сословный строй, и церковь, и "учебу",-все вместе мало-помалу измельчили "русскую породу", довели ее до вырождения, до бессилия, дикости, черствости, до потери самой впечатлительности, и эта тупость впечатлительности стала не личным явлением, но родовым, наследственным. Откуда и объясняется множеством людей отмеченный факт, что более даровитыми в "обещающими" являются люди с крайне диких русских окраин, "сибиряки", с Дона, с глухой-глухой Волги, из далекого северного края, ибо эти люди выросли вне всяких влияний "русской гражданственности" и "русского просвещения", которые, как плохой плуг землю, только портят, а не обрабатывают человека.