Браво А. Комендантский час для ласточек - Неизвестно
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Впрочем, выбора ехать или не ехать не осталось, об этом судьба таки позаботилась, отправив меня в родной райцентр, где в роддоме зверствовал стафилококк. С температурой под сорок я купала и пеленала девочку, пока огромный гнойник в молочной железе не свалил меня на операционный стол. Носилки на полу в переполненном отделении, палата на двенадцать человек, смрад сукровицы и гноя, которые выцеживали из своих порезанных грудей (вот она, фольклорная кровь с молоком!) такие же, как я, бедолаги; трижды хирург взрезал на моей левой один и тот же, не успевающий зажить шов, проецируя в какие-то занебесные сферы метафору моей женской судьбы (трижды буду любить и трижды пройду через боль разрыва). Господи, и как же много в моей порезанной грудке было молока! Оно все прибывало и прибывало, текло просто из раны, которую хирурги намеренно оставили открытой; я не успевала сцеживаться и искусала губы в кровь. Тем молоком можно было вспоить не одно дитя. Откуда оно бралось? Я почти не ела, не пила. Мой лечащий врач громко матерился на обходе. «На Кубе по законам Революции вас бы расстреляли», — заметит потом Рейнальдо этому хирургу. Но мы были не на Кубе, а в моем отечестве, где, несмотря на обязательные коньяки и палки колбас — их регулярно покупал на свою пенсию и поставлял лекарям мой дед, заменивший мне в жизни отца, — я три месяца провалялась в городской больнице, где беспрепятственно разлагался не загримированный труп бесплатной медицины.
Любимые дети не пишут стихов, потому что стихотворение есть крик: «Перевяжите мне рану!» Бинтов у нас в доме сроду не водилось. Предметом особой гордости моей матери было то, что она ни разу за время своей службы не брала больничного. «Все болезни — от лени! Болеет тот, кто не хочет работать!» — хорошо поставленным голосом руководящего работника заявляла она, презрительно косясь на мою перевязанную грудь. Ей, уверенной в своем исключительном совершенстве, требовалось лелеять представление об идеальных детях, которые не поддаются хворям, не выходят замуж за нищих иностранцев и не рожают посреди учебного семестра. И если моя младшая сестра этой схеме более-менее соответствовала, то я из нее с треском выпадала. «Вот у моей коллеги дочь за араба вышла, — мечтательно вздыхала мать, — так зять ей всю квартиру коврами выстлал!» О, она умела заставить меня чувствовать себя виноватой, даже если о сознательном проступке не могло быть и речи! «Из-за ваших болезней я не могу проглотить ни куска и плохо сплю!» — провозглашалось громко, с хорошо разыгранной интонацией неподдельного трагического пафоса, и тень собственной неискоренимой вины тянулась за мной по жизни, словно наскучивший поклонник. Скорбных учреждений вроде больниц она предусмотрительно избегала, за три месяца моего пребывания в хирургии ее визит туда случился лишь раз и длился ровно столько, сколько понадобилось для того, чтобы выложить из сумки бутылку молока и булку. Но зато когда речь шла об успехах — о моем школьном золоте и серебре на республиканских олимпиадах по родному языку и литературе, публикациях в городской газете, героически сданных экстерном экзаменах за четвертый курс, — об этих событиях в неотложном порядке информировались соседи и сослуживцы, с достоинством королевы-матери принимались поздравления; она, так сказать, срывала цветы той скромной славы, которой я по природному, нутряному желанию спрятаться в нору (ту самую, из Кафки) всегда избегала. При этом ее нисколько не смущало, что победы мною одерживались вопреки отсутствию необходимой поддержки с ее стороны; пока я валялась в больнице с грудкой, которая никак не хотела заживать, заботы о Карине взяла на себя моя бабушка, мать отца, но в скором времени дед, который терпеливо дожидался в больничном коридоре моих молчаливых хирургов, свалился с инфарктом, и старики больше не могли присматривать за правнучкой, которая, кстати, создавала массу проблем: у нее оказался вывих тазобедренного сустава, она сутки напролет кричала в своих распорках. Что касается Рейнальдо, он невозмутимо продолжал учебу в университете, пока на провинциальной сцене разыгрывался театр одного актера, точнее — актрисы: в моем лице совмещались роли матери и отца, а также виртуальные фигуры бабушек и дедушек с обеих сторон (так оно и останется потом — на всю жизнь); на столе росла гора конспектов, в ванной — гора пеленок; пришлось пойти работать, чтобы содержать семью (Зайка, будучи гражданином социалистический страны, получал восемьдесят рэ стипендии и подработать нигде не мог); с устройством Карины в детский сад началась череда больничных листов, которая угрожала перерасти в лавину, — а единственная имеющаяся в наличии бабушка ровным, с оперными модуляциями голосом внушала мне по телефону, когда я в очередной раз сваливалась с нервным истощением: «Ешь орехи — это хорошо для сердца!» или «Делай морс из черной смородины — в ней много витамина цэ!» Я плохо помню, как оказалась в стеклянно-хромированном зале «Шереметьево-2», перед барьерной стойкой, за которую только что прошла, ковыляя, словно медвежонок, на своих кривоватых ножках, держась за руку Рея, моя дочушка, — пограничник приподнялся в своей будке, чтобы сличить фото в ее заграничном паспорте с оригиналом; два часа после отлета самолета на Гавану я бродила по аэропорту, присаживалась к каким-то столикам в кафе, заказывала себе что-то, не могла проглотить ни глотка, — «Вам нужна помощь?» — «Нет, спасибо», — и только услышав через два дня в трубке ручейковый голосок Карины, позволив себе сердцем ощутить невероятное расстояние, что легло между нами, и уже зная, что никогда не прощу себе этого, — впервые за два года стиснутых зубов и намотанных на кулак нервов заревела в голос, как баба.
Amigo, yo te agradesco por sufrir conmigo.
Intento ver me libre y no contigo…
Она внимательно смотрит на меня темными бусинами. Кубинская Шушара. Ее усы плотоядно шевелятся.
— Прочь! — я замахиваюсь на нее книгой, которую читала при свете керосиновой лампы, но она и ухом не ведет, как будто понимает, что с ногой, до колена замурованной в гипс, я не причиню ей вреда. Она сидит около сточного отверстия в полу, из которого вылезла, в полуметре от кроватки Карины.
— Пошла прочь! Vete!
Намерение запустить в ночную гостью книгой быстро гаснет, — а вдруг она прыгнет прямо в кроватку? Кричать? Разбудить Фелипу? Но Фелипы, о Господи, нет дома, сегодня у нее ночное дежурство в CDR и она с винтовкой за плечами патрулирует наш квартал! Осторожно, опираясь на руки, пробую спуститься с кровати; мой «испанский сапожок» грохается на пол с глухим стуком, острая боль заставляет на мгновение потерять сознание. Когда я прихожу в себя — крысы уже нет.
Перелом ноги на полтора месяца избавил меня от хлебных очередей, которые были настоящим пеклом («Карина, девочка, клубок ниток — не папин мячик для бейсбола!»); норма — около двухсот граммов хлеба на душу, ближе к полудню около булочной на площади Марти, к которой приписаны наши тархеты, выстраивается человек триста; однажды я решила попытать счастья в магазине другого квартала, где очередь была вдвое меньше, — после двухчасового стояния яркая мулатка вернула мне тархету: «Вы приписаны не к этой булочной!»; машина, которая привозит серые ноздреватые, очень легкие (под корочкой больше пустоты, чем мякиша) батоны, одна на несколько булочных, и когда она отъезжает за очередной партией бесценного груза, очередь покорно ждет под палящим солнцем; иногда вместо хлеба выдают галеты — сухое невкусное печенье из серой муки — аж по пять штук на брата (две лицевые, восемь столбиков с накидом, поворачиваем работу на изнаночную сторону — сколько дадут за этот воротничок?) Не мне с моим sindromo climatico, как именуют здешние врачи мои приступы головокружения, тягаться с ядреными мулатками, которые время ожидания в очереди используют для того, чтобы завести шашни с проходящими мимо кабальеро или громко поведать товаркам, что «тот Педро мне вставил».
Я заметила: собравшись вместе, белорусские женщины говорят, как правило, о еде, а кубинки — о сексе. Эх, будь я примерной кубинской женой, не упустила бы случая с гордостью воспроизвести рассказ Рейнальдо о том, как он проходил в госпитале медкомиссию перед армией: в огромной, как казарма, палате лежали вперемешку мужчины, женщины с грудными детьми, старики; койка мужа оказалась напротив молодой мамаши с младенцем, молодица то и дело вытаскивала грудь, при этом член у новобранца вставал по стойке смирно, как солдат революции по приказу Команданте. «Черт, каррахо, я не мог ничего поделать! Когда приходила медсестра, очень красивая мулатка, он снова вскакивал!» Мулатка в коротком халатике низко склонялась над соседней кроватью, где отмерял свои последние глотки кислорода парализованный старик, и все это вместе напоминало порнофильм, где по сюжету вот-вот начнется нескучная оргия прямо у ложа умирающего. Да, такой рассказ — в интонации оригинала, с этим неподражаемым «он»: кубинский мужчина говорит о своем детородном органе в третьем лице и с суеверным трепетом, как о Боге, — принес бы мне десять очков в любой кубинской очереди!